В теснине вяжущих трений, в перебое придушенных вскриков, когда любой порыв нуждается в костылях, идеалиста караулит тяжесть душевной судороги. Пристанище больных овец и сломанных игрушек, в котором он был замом директора, тяготило Виталия Александровича Пенцова жестокостью осознанного плена. Понимая естественность явления для тех, чей быт составлял его, Валтасар искал возможности противостоять будням. Необходимо было поставить между собой и ими приемлемую цель как источник положительных эмоций. Воображение свелось со здравым смыслом на случайности — на мне, и в голубой тени проглянул луч красивой свободы — свободы доброго решения.
День, в который я стал знамением овеществлённого вызова плену, пригвоздил меня к стулу чувством, вызывающим особенную, невыразимую потребность молчать. Я сидел в кабинете Валтасара, а он стоял страдающий, худой, какой-то обдёрганный, усиленно опираясь рукой о письменный стол, накрытый листом плексигласа. Только что мне было сообщено о смерти матери.
Помедлив, он обжёг мою щёку прикосновением ладони, взял со стола справку, присланную из далёкой больницы, и как бы забыл, зачем держит бумагу в руке. С выражением нервной ломоты прочитал, что смерть моей матери наступила от воспаления лёгких, осложнившего послеоперационное состояние.
В дверь постучали, и он впустил пожилого коренастого человека, седеющего, кудрявого, в рубахе навыпуск с длинными карманами на груди, которые оттопыривались от насованных в них записных книжек и прочей бумажной всячины. По тому, как переглянулись Валтасар и гость и как вошедший посмотрел на меня подавленно-смолкшими глазами, чувствовалось: он всё знает.
Пенцов получил справку не сегодня и, прежде чем передать известие мне, встретился с друзьями, обдумал и обсудил круг вопросов. Приход гостя был обговорен. Присев на стул, тот, из деликатности не обращаясь прямо ко мне, сказал довольно понуро, что человек должен быть стойким перед лицом несчастья. Стало натянуто-тихо. Лицо гостя вдруг покраснело, беглым движением выразив недовольство неловкостью.
— Чем это у вас так смердит в коридоре? — обратился он к Валтасару ворчливо.
Тот объяснил с раздражительной мрачностью:
— В одном конце — уборные, в другом — кухня. Заменитель масла подгорает ароматно.
— Раньше не замечал такой вони…
— Вы не приходили в это время. Ну так что, Илья Абрамович, — продолжил Валтасар по-деловому, — я уже прозондировал и теперь, что вы скажете… — он назвал денежную сумму. — Можно будет собрать?
Они заговорили о том, зачем нужны деньги. Разговор этот — с недомолвками, с оглядкой на меня — остался тогда мною не понятым. Дело же относилось к запрещению советским законом усыновлять физически неполноценных детей. Следовало склонить к помощи директора специнтерната и кое-кого из чиновников, для чего существовало средство.
Илья Абрамович извлёк из нагрудного кармана книжечку, оказавшуюся весьма ветхой, и в охотной сосредоточенности принялся перевёртывать замусоленные исписанные листки туда и сюда, хмыкая и покрякивая. Занятие окончилось тем, что он уставил глаза на Пенцова и, внушительно двинув ими под изломом пробитых сединою тёмных бровей, с силой кивнул. В кивке было что-то грозное.
— Соберём! — с категоричностью сказал Илья Абрамович.
Валтасар как-то странно осмотрительно, словно ощущая тревожную помеху, обогнул письменный стол и сел за него.
— Арно, подумай и скажи… Хотел бы ты жить у меня и Марфы? Жить как родной сын?
Моё сердце стукнуло, неожиданным выстрелом кинув кровь в виски. Меня облило неистовство возбуждения, похожее на взрыв, с каким открылась брешь в том сумеречном, что окружило меня и бессрочно — после смерти матери, — в том, что я потом называл то угрюмой негой хищничества, то трусливым сладострастием лжи. Близость прорыва вызывала безотчётную уверенность в блаженстве, которым не может не быть всё, что ждёт за ним. Только так и могло выразиться сопротивление настоящему.
Но всё равно я запомнил токи чего-то неуследимого, что можно назвать присутствием предчувствий, которое не давалось сознанию восьмилетнего. Горе от известия о смерти матери тоже никуда не делось, и я сидел в терпком ознобе угнетённо-повышенного жизнеощущения.
Передо мной был Валтасар, который предполагал ответ, но сохранял покорное напряжение, и я кивнул, невольно последовав примеру Ильи Абрамовича.
Тот вскочил и, пока Пенцов выходил из-за стола, схватил мои руки и потряс их. Затем Валтасар слегка сжал ладонями и погладил мои плечи. Илья Абрамович торопливо говорил в накале растроганности:
— Я вижу более глубокое… вырвать из нравственных нечистот и не только дать тепло, но сберечь чистоту для истинного, для прекрасного! Предпосылка счастья — незамаранность первой близости… — он сердито смутился и сменил тон на трезво-хлопотливый: — Мы мобилизуем! Обегу всех, в ком есть искра…
Он действительно мобилизовал. Сам залез в долги, даже продал что-то из своего небогатого имущества. И я был выкуплен.
9.
После влажного бриза возобновился зной. Напал с рассвета — мы взмокли с Бармалем по пути в школу; с первого же урока класс изнывал, на переменах только и поминали купание.
Придя из школы, мы застали во дворе всю нашу компанию, готовую к походу на пляж.
— Опять будешь три часа жрать?! — закричал мне Гога. — Бери куски с собой — катим!
Он повёз меня на велосипеде. Мы катили наезженной колеёй по степи, компания валила следом: сперва Гога не слишком от неё отрывался, наконец не вытерпел, нажал на педали — мы понеслись.
Сколько раз за шесть лет я преодолел эту дорогу! Когда ни у кого не случалось велосипеда, на середине пути меня взваливал на спину Саня Тучный. Восседая на нём, я вдохновенно развлекал друзей:
— Ночь, короче, страшная до бешенства, темень, ветрище! Лезем мы с Валтасаром по болоту (компания прекрасно знает — мы с Валтасаром сроду не бывали ни на каком болоте), лезем… и вдруг что-то белое спускается. Да… Воздушный шар. Вот… А с него… с него…
— Ну? — поторапливает Тучный; всем занятно, что же такое я преподнесу.
— С шара, короче, — два человека. И собака. Только такая, как бы сказать, собака… что вообще даже и не собака… А робот такой. Вот. Но на самом деле и не робот. Короче, это те два человека думают, что робот… а он… а это — пришелец с другой планеты… Оборотень как бы. Он их заманивает…
Компания шагает некоторое время молча, я с усердной поспешностью приискиваю продолжение посногсшибательнее.
— Толкай дальше! — требует Саня. — Не сачкуй.
За моё фантазёрство я авторитет во дворе — оказался схватчивым учеником Чёрного Павла. Недаром я его любимый слушатель. И ещё я неупиваемо читаю. Мне дарят книги, книги — Валтасар, его друзья.
Моё тринадцатилетие приехали отпраздновать несколько человек из тех, что выкупили меня. На крупной голове Ильи Абрамовича залихватски сидела барашковая папаха. Он как-то шало сорвал её, и полуседые чуть влажные кудри встопорщились, поблескивая при электрическом свете.
Илья Абрамович Вульфсон когда-то жил в Ленинграде, писал сценарии для кино. В тридцать пятом году его посадили. Пару лет спустя, в лагере, узнал: расстреляли его жену; она была учёный-орнитолог. Средний сын погиб на войне, погибла и дочь — пошла на фронт добровольцем. Старший сын, видный экономист, был из-за слабого зрения негоден к военной службе. Пережил блокаду. Его расстреляли по «ленинградскому делу».
Когда при Хрущёве Илью Абрамовича выпустили из лагеря, ему, разумеется, не подумали возвратить жилплощадь в Ленинграде. Удалось устроиться преподавателем института в городе близ Каспия.
Илья Абрамович не снял башмаки с калошами, а ловко выпрыгнул из них, не заметил предложенные тапки и живо пошёл ко мне в серых шерстяных носках. Поцеловав меня в обе щёки, улыбнулся какой-то длинной, хитрой полуулыбкой, будто предвкушая подковырочку:
— Как звали полицейского, который преследовал Жана Вальжана?