- Завязать бы надо ногу-то,- посоветовала старушка Смурыгина и ушла.
Сирота, цапаясь за доски забора, попробовал встать на ноги, но, вскрикнув и схватившись за живот, упал.
- Ишь как! - сочувственно заметил один из толпы, а мальчик выл:
- Что я буду делать?
- Хромать будешь,- утешили его.
Становилось скучно. Первыми разбежались мальчишки, потом, один за другим, разошлись взрослые зрители, улица опустела, оголилась - Ключарев остался у забора один, маленькой кучкой пыльного тряпья.
На мостовую слетелись воробьи, голуби, со дворов вышли, кудахтая, наседки и важные петухи, в домах застучали молотки жестяников, забарабанили тонкие палочки скорняков, сапожник Дрягин, солдат на деревянной ноге, угрожающим басом запел единственную песню, знакомую ему:
В семьдесят семом году
Объявил турок войну
На Россиюшку на всю,
На матушку на Москву...
Скука стала гуще, тяжелее.
Я наблюдал и слушал всё это из окна подвала, из темной норы, где жила старушка Смурыгина. Утром, накануне этого дня, работая на пристани, я упал в трюм, вывихнул себе правую руку и разбил колено. Всю ночь не спал от боли, а теперь, сидя на подоконнике, смотрел на похороны, на зрителей и на сироту Ключарева - он лежал на другой стороне улицы, как раз против моего окна.
Когда зрители разошлись, я крикнул ему:
- Костя, ползи сюда!
Он сумрачно оглянулся, увидал мою голову над землей и, сморщившись, ответил:
- Больно - смерть как!
- Не можешь?
Он наклонился вперед и, упираясь руками в землю, попробовал ползти, но тотчас со стоном свалился на бок. Поплакал минуту, потом сказал, размазав слезы по лицу:
- Живот она мне... В больницу бы меня...
- Городового нет на углу?
- Городовой на кладбище ушел...
Он замолчал, подергиваясь.
Чьи-то толстые ноги в рыжих истоптанных сапогах поравнялись с моим окном, я крикнул:
- Эй!
Ноги остановились, ко мне молча наклонилось большое лицо в бороде из овчины.
- Мальчонка-то в больницу надо свезти.
- Ну? Вези!
- Не могу, сам болен.
- А я не с этой улицы...
Человек влажно закашлялся и ушел. Следующий обыватель отнесся к моему предложению несколько иначе - он подошел к мальчику и напутственно сказал:
- Добаловался, подлец? Тебя не в больницу надо, а в пруд, куда дохлых кошек кидают.
И, в сознании исполненного долга, не торопясь, исчез.
Было уже около полудня, июльская жара сгущалась; под прямыми лучами солнца трещал тес крыш, воробьи и голуби прятались в тень, а мальчик лежал на солнечной стороне на припеке и, ярко облитый зноем, становился всё серее. Вытянув раздавленную ногу, подогнув здоровую, он плотно прижался к забору, перекладывал голову с ладони на ладонь и бормотал, как в бреду.
- Ты что, Костя?
- Так.
Но, помолчав, жалобно сказал:
- Когда Мишке Третьему кирпичом разбило палец на ноге, так он уж через день ходил. На пятке, а - ходил все-таки...
- И ты пойдешь...
Раза два он попробовал подняться, его маленькие пальчики втыкались в щели забора, но руки бессильно падали. Мне казалось, что я вижу, как распухает его нога,- вся ступня у него какая-то рыжая, точно кусок ржавого железа.
Он попросил пить, но улица была пустынна, даже дети куда-то попрятались от жары. Со дворов, из окон непрерывно истекал скучный, слишком знакомый шум трудового дня. Редкие прохожие солнечной стороны не обращали внимания на мальчика, думая, видимо, что он спит; к моим окрикам они относились равнодушно, считая их озорством бездельника. Те, которые шли моей стороной, тоже не внимали мне - большинство, очевидно, было "не с этой улицы", а остальные - слишком заняты своими делами. А мальчик всё жарился на солнце.
Мне тоже было не очень хорошо, мучила боль в плече и колене, и невыразимо терзало сознание бессилия. Так странно: в пятнадцати шагах от меня лежит человек, нуждаясь в немедленной помощи, мимо него ходят подобные ему и - не хотят помочь. Не хотят...
Несколько сотен людей живет в улице, все дома тесно набиты ими, над моей головой неумолчно возятся переплетчики, вся улица предо мною засорена признаками обилия людей. А я чувствую себя в пустыне и, несмотря на душную жару, в сердце у меня злой, раздражающий холод.
Маленький замызганный солдатик с медной кастрюлей в руке остановился около Ключарева, подробно расспросил его - что с ним случилось, сколько лет мальчику, кто и где его родители, посоветовал приложить к ноге лист лопуха и ушел, обещая мне:
- Я бутаря пришлю - он расстарается, это его дело!
Но, должно быть, он не нашел бутаря, а солнце накаливало улицу всё сильнее, мальчик лежал неподвижно и тихонько стонал.
Тощий боровок остановился у моего окна, похрюкал и, точно получив от меня спешное поручение, убежал, встряхивая ушами, повизгивая.
Проехал водовоз, расплескивая воду из бочки, покрытой мокрым мешком, я попросил его дать мальчику воды, но он ни слова не ответил, сидя на бочке деревянным идолом.
Тогда я сердито, не щадя голоса, стал звать на помощь - это подействовало, за ворота выбежали люди, спрашивая друг друга:
- Кто орет? Где это?
Перед моим окном присел молодой скорняк с папиросой в зубах.
- Ты чего орешь?
Я объяснил, а он, выслушав меня, сообщил публике:
- Это Смурыгиной постоялец, крючник, видно - пьяный, лается: чего, говорит, мальчишку не свезете в больницу!
- А ему какое дело?
- Пьяный...
Сначала они говорили добродушно, но узнав причину крика рассердились. Скорняк развеселил их, он незаметно для меня подошел сбоку и высыпал мне на голову пригоршню пыли, это очень рассмешило зрителей.
Сдержав желание изругать их, я начал убедительно доказывать, что нельзя бросать людей на улице, как собак, и что каждый человек, даже маленький, заслуживает сострадания.
- Верно говорит! - согласился со мной некто невидимый.
- Верно? Так сам бы и сбегал за полицией.
- Больной он, видишь ты!
- Больной, а - орет!
- В сам-деле, надо убрать мальчонка, а то придет полиция, потащит нас в свидетели...
- Против лошади - какой же свидетель?
- Тут - жандар!
- И против жандара - не полагается...
Я мотал головой, стряхивая пыль, и вдруг меня мягко ушибла струя холодной воды - это скорняк, увлеченный успехом шутки своей, вылил на голову мне целое ведро. Снова грянул смех.