В эти государственные гетто Церковь желает войти вовсе не для того, чтобы привлечь в свои ряды новых членов, а для того, чтобы откликнуться на потребность в ее присутствии, которая уже есть у людей, в этих гетто находящихся. Проповедники новых сект идут в эти пространства, чтобы создать там спрос на свою идеологию. Традиционные религии в этом не нуждаются: люди их и так ждут.
– А чему научилась Церковь в ХХ веке?
– Боюсь, что ничему. Просто потому, что даже вопрос такой не ставится. Или вам знакомы публикации в официальной церковной прессе с таким вопросом? Есть страшные слова у пророка Исаии. Господь ему говорит: "В какое место мне еще бить тебя, народ непокорный?"[111]. В славянском языке слово "наказание" происходит от слова "наказ" (урок, вразумление). Более страшного урока, чем в ХХ веке, Православная Церковь не получала никогда. Это означает, что гонения – это не приступ сатанинской ярости, но обжигающий огнь Божественной любви, Божественного неравнодушия к нам, к судьбам нашего народа и нашей Церкви. Если Господь избрал средство столь радикальное (таких гонений не было даже в Римской империи), значит, и мера наших болячек, нашей духовной тупости в дореволюционные годы была такова, что эти болезни не могли бы излечиться средствами менее радикальными, нежели прижигание. А теперь подумайте: какие болячки в нашей церковной жизни были сто лет назад, но Господь прикоснулся к ним каленым железом гонений, и сейчас они исчезли... Если сможете ответить на этот вопрос – то это и будет ответом на вопрос о том, "чему мы научились".
Некоторые из тех болячек действительно исчезли. Скажем, сейчас нет такой бумажной канители, когда каждую проповедь надо было согласовывать, в двух экземплярах, заранее у благочинного. С Церкви сняты полицейские функции: выискивать сектантов, разбираться в причинах развода, устанавливать вину: кто изменил первым и тому подобное.
Эта консисторская обыденность ушла, но то, что пришло на смену, тоже не всегда вызывает восторг. Например – кошмарный обвал уровня богословской культуры и образования даже в духовенстве и монашестве...
Но это частности, конечно. Более серьезно то, что сегодня со страниц церковной печати нередко раздаются призывы "принять меры" против каких-то человеческих действий или убеждений, расходящихся с православным верованием. Дело в том, что когда человек, только что сам вышедший из тюрьмы, требует посадить всех остальных, это означает, что заключение он пережил не по-христиански. Страдание не обострило его совесть.
– Каково нынче духовное состояние общества?
– В стране, где десятилетиями разрушалась высокая духовная культура, религиозный инстинкт начал пробуждаться в совершенно варварских формах. Экстрасенсы, шаманы, колдуны, целители – не что иное как рецидив примитивного, языческого мышления. На этом фоне Православие оказывается элитарной религией. В московских храмах, к примеру, мало рабочих, офицеров, чиновников, работников сферы обслуживания: либо люди с минимумом образования – традиционные бабушки, либо с максимумом – те, у кого есть вкус к высокой культуре, серьезной мысли, к сложности, а не примитиву, который предлагают всевозможные секты[112].
– Но разве не возникает конфликта между обрядоверием бабушек и религиозной философией интеллигенции?
– Напротив, именно человек с развитым гуманитарным вкусом в состоянии понять символику обрядов. Он привык, что в культуре, истории не бывает бессмысленных мелочей, умеет ценить детали. Поэтому в храме такие люди оказываются в естественной для себя атмосфере, в которой все полно этого смысла. И что интересно: именно церковная молодежь настаивает сегодня на том, чтобы форма жизни Церкви была максимально архаична и консервативна.
– Тем не менее, согласитесь, внутри самой Церкви сосуществуют обрядоверие и философия, обновленчество и традиционализм, славянофильство и западничество...
– Сосуществуют, и все же я убежден, что будущее – за молодыми консерваторами. Молодежь ищет защиты против духа модернизма и реформаторства. Она бунтует против психологии потребительства, против идеалов, которые недостойны человека, против тотальной макдональдизации. Есть несколько видов бунта. Самый созидательный, помоему, это бунт против современной пошлости во имя вечности и во имя традиции.
Это прекрасно выражено в стихотворении Марины Цветаевой "Отцам":
В мире, ревущем:
"– Слава грядущим!",
Что во мне шепчет:
"– Слава прошедшим!"?
– Далеко ли от консерватизма до национализма?
– Очень далеко. Ведь консерватизм христианский – это консерватизм имперского чувства, а империя – как раз и есть исконное противоядие против национализма, потому что может существовать только в том случае, если народ, созидающий ее, не навязывает себя по мелочам всем остальным народам.
– Значит, вы не шовинист?
– Что вы, конечно же шовинист! Позвольте мне воспользоваться случаем, чтобы обратить внимание читателей на то, что в интеллектуальных книжных магазинах Москвы появилась книга современного французского историка Пюимежа "Шовен, солдат-землепашец: Эпизод из истории национализма". Толстенная, страниц четыреста большого формата. Очень интересное исследование. Оказывается, слово шовинизм происходит от имени литературного персонажа Шовена. Это не исторический деятель, это литературно-сценический персонаж французских театров второй половины XIX века. Так вот, в пьесах разных авторов была одинаковая трактовка образа Шовена: это солдат, ветеран наполеоновских войн. В рассказе Альфонса Додэ, рассказывающем о Парижской коммуне, описывается его смерть. Баррикады перегородили Париж. Коммунары и стоящие напротив солдаты императорской армии уже готовы стрелять друг в друга. И в эту минуту между ними выбегает Шовен, этот старик, инвалид, и падает, сраженный залпами с обеих сторон. Додэ кончает свой рассказ краткой эпитафией: "То был последний француз". В общем – "в солдате-землепашце Шовене как раз и воплощается мечта о национальном примирении, о слиянии всех французов, к какому бы классу и к какой бы партии они ни принадлежали, во всеобщей любви на земле, к воинской доблести и к нации... Такова высшая функция мифа, та, которой все подчинено и которую превосходно передает гравюра Шарле, где старый служака разнимает двух молодых солдат, готовых схватиться друг с другом. "Мы французы, Шовен, дело можно уладить" – поучает он новобранца. Этот призыв к "национальному согласию" и по сей день лежит в основе речей французских политиков"[113].
Так вот, в этом смысле, я считаю, мы должны быть шовинистами. Русские должны радоваться друг другу, а не отворачиваться с угрюмым равнодушием, встречаясь на улицах чужих городов.
Но здесь сталкиваются две позиции. Одна говорит устами Честертона: "Хорошие люди любят другие народы. Плохие – забывают собственный". Другая озвучивает себя устами Карла Крауса: "Самое неприятное в шовинистах – это не столько их неприязнь к другим нациям, сколько любовь к своей собственной"[114].
– А что значит быть русским?
– Я хотел бы обратить внимание на дивную особенность русского языка. Это то, что в нашем языке наше национальное имя формулируется в грамматической форме имени прилагательного, а не существительного. О всех других народах мы говорим: немец, француз, грек, еврей, татарин, то есть мы употребляем имена существительные. А когда говорим о себе самих, мы говорим: русский, то есть характеризуем себя именем прилагательным. А раз оно прилагательное, значит, должно к чему-то прилагаться. Тем стержнем, к которому прилагается слово "русский", в нашей традиционной культуре было слово "христианин" – крестьянин. То есть главное – это вера, твоя душа, а твой язык, твоя культура – это то, что держится на этом стержне.
111
См.: Ис. 1, 5.– Ред.
112
Подробнее – в главе «Попытка быть оптимистом» в моей книге «О нашем поражении. Христианство на пределе истории» (М., 2003).
113
Пюимеж Ж. Шовен, солдат-землепашец: Эпизод из истории национализма. М., 1999. С. 387.
114
Kraus K. Spruche und Widerspruche. Munchen, 1909. S. 73.