_9_
_ _*Шофер и девушка_* Первое, раннее для меня литературное упоминание Малаховки я встретил у А. Вознесенского: ї На блузке видит взгляд Всю дактилоскопию Малаховских ребят.
Речь у поэта идет о разбитной девчонке из электрички. Малаховские хулиганы не играли какой-нибудь заметной роли в моей жизни, может быть, я их уже не застал. Существование было довольно спокойное, и необходимость встречать по вечерам со станции была отчасти анахронизмом, отчасти символом. Во всяком случае я не слишком волновался, когда бегал пару раз в темноте вызывать врача к бабуле в довольно дальнюю от нас поликлинику. Помню только одну криминальную историю, вызывавшую мой интерес и любопытство и живо обсуждавшуюся бабулей и мамой, когда мне было уже лет двенадцать. С выпускного бала в школе, где в моем раннем детстве еще работала моя мама, девочка решила уйти пораньше, с кем-то поссорившись. Вероятно, она сама остановила легковую машину. Владелец ее сначала изнасиловал, потом добивал гаечным ключом. Но она все равно еще некоторое время ползла в разорванном белом выпускном платье, оставляя пулеметные ленты крови, и добралась таким образом до ближайшего горевшего окнами дома. Даже калитку смогла открыть. Водителя впоследствии нашли. Девочка вызывала осуждение. Она сама была виновата. Во-первых, не следует лезть к первому встречному. Это утверждение звучало как назидание и мне. Во-вторых, они все сами, своей манерой одеваться и поведением, провоцируют подобное обращение с собой.
* * * Малаховская культурная традиция уводит в прошлое. Памятник архитектуры начала века - дощатый бледно-зеленый от времени (сейчас он отреставрирован) Летний кинотеатр с фронтоном и поддерживающим его портиком. По преданию, там пел Шаляпин. Называли и еще звезд кино и эстрады того же времени, но их имен я не помню. "Летним" он стал после того, как построили, уже на моей памяти, по другую сторону железной дороги так называемый "Зимний". В современном, как тогда считалось, стиле: козырек, стекло, бледно-розовая туалетная плиткаї Там я с московским другом Мишей посмотрю "Зеркало" Тарковского, а перед сеансом получу в глаз от одного из обломков воспетых Вознесенским "малаховских ребят". В Летнем по-прежнему было лучше, привычнее, и никто не трогал. Свежий свет сеялся в худую крышу и обсасывал стропила. Мы с Андреем занимали места в первом, всегда пустом ряду, чтобы можно было выставлять колени, и "курили". Для этого мы использовали искусственный лед, выпрошенный у мороженщицы. Мы его помещали в свернутые голубые трубочки билетов. Лед испускал пар, а мы его вдыхали и старательно выдыхали. К концу фильма край "цигарки" совершенно размокал. Андрей был на год моложе меня и на две головы ниже. К нашей дружбе все в моей семье относились равнодушно-снисходительно, за исключением папы, не игравшего в мое детство какой-нибудь заметной роли в моей жизни. Во мне сохранилась только одна картинка с папиным тогдашним существованием. Папа грузит ссыпанный в снег у ворот уголь. Детская прогулочная коляска тачка. Совковая лопата. Рыжий, сбившийся на сторону берет с веточкой на макушке. Перья серой пыли на губах и лбу (или лбе?). Он считал, что Андрей недостаточно развит для меня. Не с Шаляпиным, а с любимым "Черным тюльпаном" с А. Делоном в главной роли ассоциируется у меня Летний кинотеатр и с еще более любимыми "Тремя мушкетерами". Книгу я читал 13 раз (это точное число), а кино смотрел раз восемь (не уверен). Со второй серии, где миледи появляется в неглиже, меня обыкновенно уводили. Поэтому я ее смотрел реже. Бабуля, также любившая этот фильм, с удовольствием меня сопровождала. У нее были свои обозначения для действующих лиц, мною надолго воспринятые, например, Рошфор назывался "человеком в черном". После того, как однажды она, увлекшись, забыла, а то и не захотела меня увести, за нами стала приходить мама.
* * * Последние для меня литературные упоминания Малаховки - в нашумевшем сочинении А. Сергеева "Альбом для марок" (правда, там речь идет в основном о соседней Удельной): "Из Малаховки приезжает на велосипеде статный хирург, которого я зову Гастрономом" и т. п. Я согласен с тривиальным мнением, что беда нашего времени, как и недавнего прошлого, - недостаток, если не полное отсутствие, дневников и воспоминаний. Гибнут в забвении детали и приметы эпохи, которые были бы уже непонятны моему сыну, если бы он вообще о них когда-нибудь узнал. А также черты людей, прежде всего ничем не знаменитых и не интересных, кроме того, что они были. И в этом смысле сочинение Сергеева выполняет прогрессивную роль, подавая пример. Шум вокруг подобных книг объяснить легко. В наших критиках и читателях живет стихийное ощущение того, что художественность уже невозможна. Ощущение, не имеющее ничего общего с некогда популярной западной концепцией смерти литературы. А более житейское, почти бытовое - негениальности окружающего. Поэтому, как только появляется произведение с таким устройством синтаксиса или расположением строк, с модернистским введением документов a la Солженицын, таблиц и записей "в столбик", что ассоциируется в нашем сознании с высокой словесностью, все сейчас же радуются. В нас живет немного печальная жажда талантов. _
_10_
_ _*Красково - Малаховка_* В роду у меня не было знаменитостей: музыкантов, писателей, политических или каких-то других деятелей. Не было также их знавших или знавших их знавших и т. д. Это может выстраиваться до бесконечности. Так в семье моей первой жены гордились знакомством с семьей, в доме которой бывала Анна Ахматова. Мой отец - первый, кто из нас приблизился к известным людям, но не задержался возле них. В памяти сохранились снисходительно-иронические интонации его рассказов о его детских встречах с ними: о Л. Кассиле, Маршаке, С. Гудзенко, Пастернаке. Для него они все были равны, это были люди, о которых в разной степени говорили. Папину иронию я очень рано стал воспринимать как направленную на самого рассказчика. К самоиронии добавлялось удивление, и тоже собой, тем, что с ним такое могло случиться. Рассказывая, папа стеснялся, словно бы речь шла о чем-то очень неприличном. И одновременно в папиных речах сквозило что-то униженно-восхищенное по отношению к людям, которые его приняли. Красково, Удельная и Овражки ограничивали мою географию во времена моего детства. В Красково жила мама бабули, бабушка беленькая. Это так у нас и называлось: "пойдем к бабушке беленькой". Позднее, после ее скорой для меня смерти, "пойдем, помнишь, где бабушка беленькая, мы еще ходили". К этому времени там оставалось несколько ее дочерей и бабулина племянница, а моя троюродная сестра, Ниночка. В Красково же жила и оттуда к нам сама приходила слепая тетя Феня. В Удельную бабуля регулярно отправлялась на электричке "в баню", сначала одна, а затем, постарев, в сопровождении дочери, мамы для меня. В Овражках, отдельно от остальных, жила в своем доме с сыном Юрой самая младшая и любимая из бабулиных сестер, моя "тетя Клава". Путь в Овражки и Красково, насколько я сейчас помню, но, может быть, это было и не так, - по одному и тому же горячему, приятно пружинящему под сандалями шоссе, только в разные стороны. Дело происходит в моих воспоминаниях обыкновенно летом. Картина Красково времен моего раннего детства - густо заросшая травой местность. Ни домов, ни необходимых в этом случае заборов в моих воспоминаниях нет. Проблуждав, мы попадали во двор беленькой бабушки, который, таким образом, оказывался единственным. Трава была "высоченная". В ней петляют светлые дорожки, а по сторонам - алфавит телеграфных столбов. Позднее, когда я уже ездил в Москву, этому образу Красково противоречил другой, из окна поезда: тесно выстроенные дома, объединенные общим забором, с крошечными садиками за ним и недостаток пустого пространства. Два образа Красково не обнаруживали между собой ничего общего. Это были два разных места, которые у меня никак не получалось связать, несмотря на их повторенное название. Скрипнув, в кровати, стоящей на возвышении, бабушка беленькая поднимается, сначала на локте, потом спускает ноги. Воспоминание - из тех застывших и нерасчлененных, каждое из которых сначала кажется самым первым, а потом выясняется, что их много таких же, равноправных и сопротивляющихся хронологии. Она нас о чем-то спрашивает. Меня тоже заставляют ей отвечать. Вероятно, меня тяготят ее присутствие и разговор, который мы ведем с ней по обязанности. Не зная, куда себя деть, я мыкаюсь по душной, закупоренной комнате, наверняка, с неизменным буфетом, круглым столом посередке под скатертью и горшками с цветами на подоконнике, за которыми не видно улицы. И жду не дождусь, когда можно будет выбраться в соседнюю, где нас ждет угощение. Но, скорее всего, таких сложных ощущений у меня в три года быть не могло. Они - результат уже более поздних моих догадок лет в двенадцать, когда впервые оформилось что-то похожее на ранние воспоминания. Бабуля сестер не любила. Считала их "дурами" и ленивыми, которые ничего не знали, ничем не интересовались, даже за собой не могли следить как следует, не выучились ни на кого. "Мне-то простительно. Мать и отец - в поле или по хозяйству, а я с этими. Мне из-за них и школу бросить пришлось", рассказывала бабуля. Простить сестрам то, что она необразованная и без профессии, она не могла. Тем не менее считала своим долгом у них бывать и после смерти матери, хотя с каждым годом реже. Возможно, поэтому и я их не помню по отдельности. Их должно было быть три или четыре, а они для меня все сливаются в старшей из них, но для бабули все равно же младшей - высокой и высохшей старухе, с несколькими разнообразно торчащими изо рта желтыми зубами. "Даже зубы себе вставить не могут", - говорила бабуля, тоже их не различая. Определение "старуха" к ней самой очень долго было трудно применимым: она выглядела моложе сестер, брюхастая и с ослепительной пластмассой во рту. Обилие подписных собраний сочинений русских и нерусских классиков в малаховском рассохшемся шкафу предназначалось дочери Юлечке, маме для меня, тогда еще студентке, но использовалось и ею самой. Прочитала всего Бальзака и хорошо, кажется, помнила. О Горьком отзывалась пренебрежительно: "Да я все это без него и так знаю." А самым большим ее переживанием было то, что в свое время не занялась латынью, иначе бы сейчас хоть в аптеке работала. В рассказах бабули о ее жизни "до меня" время от времени появлялась странная фигура мужчины с высшим образованием, который ее уговаривал учиться, пока молодая и еще не поздно. О ее отношениях с ним у меня в детстве вопроса не возникало, а сейчас я на него не могу ответить. С бабулиными же вставными зубами связан вот какой эпизод, ее тогда очень обидевший. Однажды она пошла в магазин, меня с ней не было. Она нам все это пересказывала, вернувшись. Незнакомая маленькая пожилая женщина в очереди, плененная блеском бабулиных протезов, воскликнула: "Ах, да какие же у Вас еще зубки!" Рассказывая, приседала, изображая, с руками между колен, так что можно было с вероятностью судить и о размерах спросившей. А другая, рядом стоящая, на это холодно заметила: "Да вставные же, не видно разве." - "О!" - был в ответ разочарованный выдох первой. "Ну зачем? Кто ее за язык-то тянул? - не успокаивалась бабуля. - Смолчать нельзя было? Нет, обязательно надо все испортить." В стакане с водой, куда на ночь она опускала зубы, к утру плавали вымытые из них хлебные крошки. Перевернутые красные раковины под водой я потрогать боялся. Кем приходилась бабуле тетя Феня, я также никогда не знал. Есть люди, которые будто бы родятся вместе с обращением к ним: "баба Женя", "молодой человек" (а он уже давно не молод), "Олег" и "на ты". Старенькая, невесомая с виду и приятно пахучая тетя Феня навсегда осталась "тетей". У нее были очки с толстенными стеклами. Но и в них она видела только, как говорила, границу между небом и землей. Как она до нас добиралась, оставалось загадкой. Ее все ужасно любили и не заметили, как померла. Перестала ходить, а потом мы узнаем, что похоронили. Всегда было такое ощущение, что она сама заранее не знает, что окажется у нас. Может быть, поэтому. Просто вышла из дому, и в дороге ей вдруг приходит мысль к нам "завернуть". И так она преодолевала довольно порядочное расстояние. Может быть, поэтому не волновались, не узнавали, куда запропастилась, привыкнув к неожиданным и нерегулярным появлениям. _