Спустя час, обессиленную, с перепачканным землей и слезами лицом, поднял он ее решитель-но и привел к зимовью. Заставил умыться, собраться и поесть перед дорогой.
Собаки подняли скандал. Оставаться без хозяина, но с людьми, — такое они еще могли принять. Когда же выяснилось, что хозяин уходит и оставляет их одних, они, взметнувшись на задние лапы и задыхаясь в ошейниках, завыли на всю тайгу жалобно и пронзительно. Селиванов, замахнувшись, цыкнул:
— Сидеть, стервы! Сегодня приду! Сказал, приду!
Вой перешел в скулеж, который и сопровождал их по тропе до первого крупного поворота.
С главной тропы, однако, Селиванов скоро свернул; пройдя с километр по камням и завалам, он вывел Людмилу на маленькую, еле заметную — скорее звериную, чем человечью, — тропу, что на камнях вовсе терялась, а в высокой траве была почти не видна. Он не хотел рисковать. Вдруг Длинный вздумает сразу вернуться… Людмила выдохлась на третьей версте, потом было еще три или четыре привала. Селиванов не торопил. Почти к вечеру вышли они на Рябиновку, но и тут некоторое время пробирались по зарослям, чтобы подойти к дому егеря, как объяснил Селиванов, с подветренной стороны, чтоб ни одна живая душа не увидела их.
Оставив девушку в кустах, озираясь по сторонам и согнувшись, Селиванов шмыгнул в калитку и досадливо поморщился: Иван был дома.
— Явился, бродяга! — встретил его хозяин.
Селиванов, даже не здороваясь, без всякой подготовки выпалил:
— Дело есть, Ваня!
Тревожно было оставлять Людмилу одну.
— Натворил чего-нибудь? — подозрительно покосился егерь.
— С человеком беда, Ваня, с хорошим человеком! Помочь надо!
Рябинин смотрел на него еще подозрительнее.
— Можно, приведу?.. Потом все растолкую… Помочь надо! Я щас!
Вдруг ему представилось, что Людмила не останется на месте, уйдет куда-нибудь… Бегом вылетел он за калитку, кинулся в кусты и, обнаружив ее, вздохнул облегченно.
— Ну, все в порядке! Идем!
Рябинин настороженно стоял посередине прихожей. С удовольствием наблюдал Селиванов, как расширялись глаза егеря, как забегали руки по рубахе, выпущенной поверх брюк, как давился Иван языком, пытаясь ответить что-то на тихое Людмилино «Здравствуйте!» Он суетился по дому, растерянный, беспомощный, безъязычный, пока не взмолился, наконец взглядом к Селиванову: чего с ней делать-то, мол!?
— Ну, ты чо, Ваня, мечешься? — снисходительно, с отеческим укором сказал Селиванов. — Человека покормить надо, пятнадцать верст отмахали!
Хотя и не в себе была Людмила, и устала с дороги, но жалко ей стало этого вдруг ссутуливше-гося длиннорукого верзилу. И когда в очередной раз загремела у него под рукой посуда, она встала и предложила свою помощь. Он молча уступил место у плиты и жалобно взирал на Селиванова. Еще в тот момент, когда секундой оказались они рядом: она — ниточка серебряная, он моток пряжи грубой, у Селиванова мелькнула мысль, что, дескать, интересный получиться бы мог узор, если серебряной ниточкой да по сукну… Но это была не мысль, а так, баловство… Длинный рядом с ней куда лучше смотрится!
Вспомнил про Длинного, и засосало под ложечкой. «А может, плюнуть на все, смотаться на Гологор или еще куда, пусть Длинный с егерем стакнутся!» Но знал — не выдюжит Иван против того, уступит, да и прав не уступать не имеет. И от сознания, что он, Селиванов Андриан Никанорыч, единственно может развязать этот колючий узелок, такой к себе почтительностью преисполнился, что даже прикрикивать стал на егеря: не гоношись, мол, попусту, если в своем доме — не хозяин, отыдь в сторонку, а мы уж сами…
Иван взглянул на него недобро и стал листвяком согбенным посередине избы. Селиванов подмигнул ему, и они вышли. На ступеньке крыльца Иван по-песьи взглянул другу в лицо. Очень хотелось покуражиться Селиванову, да времени не было — предстояло еще возвращаться на Чехардак, сегодня же.
— Значит, чего, — сирота она. Отца ее я схоронил на Чехардаке вчера. Деваться ей некуда. У меня, сам знаешь, каков дом. Так что, Ваня, пущай у тебя побудет малость, а там придумаем…
Сказанного, конечно, мало было для ясности, и Иван попытался расспросить, как, дескать, на Чехардак попали и прочее, но Селиванову и некогда было, и лень. Да и лучше, если сама скажет, что нужным найдет…
— А мне, Вань, седни назад переть на Чехардак, дельце одно еще не покончил! Так что ты уж девку не обидь!
Рябинин посмотрел на него, как на идиота, поднялся, и они вошли в дом.
— Дверь не закрывайте, пожалуйста! — попросила Людмила, раскрасневшись у плиты. Иван раскрыл все окна, но и на улице еще не спала жара, в доме прохладнее не стало, хотя и зашеве-лился приятный сквознячок. Селиванов не заметил, когда Иван переодел рубаху и причесался. Побриться не успел, и теперь то и дело досадливо потирал подбородок. Он уже приходил в себя, хотя прямого взгляда на Людмилу избегал.
«А чего? — подумал Селиванов. — Старше он ее всего годов на двенадцать! Не будь она краля, а он — мужик, глядишь, и сварили бы кашу!» Но как подумал об том, так и смешно стало. «Эвон, как она ручкой поводит, и на цыпочки вздымается, и взгляд у нее совсем не тот, что мужиковскому глазу доступен. Зато об этот взгляд крепко пораниться Иван может».
Вспомнил Селиванов про отцовскую сестру, что жила в Иркутске замужем за мастеровым. Сто лет от нее вестей не было, но где жила, он помнил. Решил поначалу к ней пристроить, а там видно будет. И чем больше глядел он на егеря, тем крепче уверялся, что скорей надо избавлять его от возможной пагубы.
Иван за стол не сел, хотя Людмила просила настойчиво. «И правильно! подумал Селиванов. — А то бы начал швыркать из ложек!» Сам же вовсю швыркал. Ему чего! Он мужик есть и будет! А девка-то ишь как суп с края ложки пьет, не толкает в пасть по саму рукоять. Если он так сосать будет, к утру не нажрется! Ох, и хлеба кусочек над ложечкой держит, а он уже и скатерть заляпал, и штаны! Обтер Селиванов рукавом рубахи рот, брюки, крякнул и поднялся.
— Хорош однако! Шибко нельзя! Тяжело идти…
— Может быть, не нужно идти?.. сегодня?.. робко спросила Людмила и с тревогой, понятной только им, взглянула ему в глаза. Своей же тревоге Селиванов волю не давал и ответил так, будто не понял взгляда.
— Собаки у меня ж там! Их на привязи в тайге долго держать нельзя, сбеситься могут!
Иван отвел его в сторону и спросил шепотом:
— Если она здесь… то мне куда уйти?.. Или как?
— Куда уйти! — возмутился Селиванов. — А она одна в доме будет, что ли? Ты чо, Ваня?
Иван замялся.
— Не по-людски как-то… Одна с мужиком в доме…
— Вот то-то, что с мужиком. Это можно. Был бы офицер, тогда другое дело!
Иван понял, обиделся, но не подал виду. Селиванов обиделся тоже. Ведь егерь его на много ль моложе, а ему, Селиванову, и в голову не пришло б увидеть в себе неудобство для молодой девки, да еще из барышень. Медведь же этот вообразил, что она его за что-то другое принять может…
Прощаясь с Людмилой, шепнул ей:
— Ты, того, растолкуй ему… Ну, чего захочешь…
— Когда вернетесь?
Он развел руками.
— Пожалуйста, не ссорьтесь там… Мне ведь все равно, куда… Может быть, он прав, мне надо с ним…
Вот этого ее равнодушия Селиванов боялся больше всего.
— Тебе жить надо!
— Для чего?
— Детей чтоб рожать! — зло сказал он.
Людмила не смутилась и не возразила. Только чуть коснулась его руки:
— Я вам благодарна за все! Пожалуйста, постарайтесь по-хорошему…
Ночь прихватила Селиванова версты за три до зимовья, и хоть был он чужд всякой мистики, ночная тайга была для него явлением таинственным. Не то чтобы верил он, а скорее воображал, что ночь есть освобождение всего живого и неживого от бытия, которое по сути — вынуждение и обязанность. Деревья, камни, трава, звери и даже люди — пока живут, все время чего-то им надобно и что-то сами они должны. И если б не было ночи, разве хватило бы сил человеку идти, дереву стоять, камню лежать?! Но она приходит, и, становясь невидимым, все живое и неживое растворяется в спокойное, темное марево, где нет напряженности в различиях и соперничестве. Это состояние есть тайна для глаз. Потому, если идет человек ночью по тропе и глаза его что-то различают, вынуждены деревья, камни и сама тропа приходить в свое дневное обличие, чтоб не столкнулось отдыхающее с бодрствующим.