И кроме этих слов остался еще вкус ее губ, даже не столько вкус, сколько все вместе – их тепло, влага, податливость. Вот главное – их какая-то почти чрезмерная, растворяющаяся податливость. В ощущении от ее губ сквозило нечто и вовсе странное – какое-то воспоминание, идущее из туманности полузабытых юношеских мечтаний, исполнившихся потом далеко не вполне. Такие были губы. И потому жажда повторить испытанное нахлынула с еще большей силой, и второй их поцелуй длился гораздо дольше, почти в беспамятстве. Может, еще и потому, что теперь Катины руки были свободны и, задерживаясь где-то на его затылке, шее, плечах, словно в своем собственном забытьи, бродили слепо и нежно. И все ее небольшое мягкое тело прильнуло к нему столь нежно и безраздельно, что рядом с обжигающей явью желания в Топилине возник очажок страха. Володя? Нет. Что-то другое, как предчувствие рока, крушения. Он оторвал ее от себя раньше, чем она к этому была готова, и, обхватив ее лицо ладонями, судорожно, вопрошающе заглянул в него. Она не сразу открыла глаза. А открыв, посмотрела на него издалека, как зачарованная.
– Катя! – настойчиво, требовательно сказал он, держа ее легкую послушную голову. – Что же теперь?
– Ничего... – вздохнула она.
– А Володя?
– Володя? – казалось, она не понимала, о чем он спрашивал. – Он... он скоро придет.
– Я не о том.
– И я не о том, – сказала она и замотала головой, чтобы высвободиться.
Что-то произошло, что-то он сказал или почувствовал не так, как нужно, и теперь не имел права на нее.
– Если тебя это так волнует, – сказала она с отчуждающим холодком, – он мне никто.
– Разве вы не женаты?
Она посмотрела на него, словно прежде ошиблась, а теперь выверяла окончательный приговор.
Он поспешно закрыл ей ладонью губы.
– Прости. Прости, если можешь. Просто я пень.
Верховым чутьем, на грани потери, он попал в точку. И понял, что попал, потому что в лицо, в глаза ее снова хлынул внутренний свет, а в бровях возникло протестующее, раскаивающееся выражение.
– Ты не пень. Ты красивый... Ты... – И опустила голову.
На какое-то мгновение Топилин увидел все это со стороны, как киносюжет про себя.
«Господи! Неужели это со мной. Так не бывает...»
Звонок раздался резко, как окрик. Они отскочили друг от друга, и Катя, побледнев и бросив на Топилина страшный взгляд, убежала в комнату. Топилин понял, что только теперь, пока ее нет, и надо открывать. Иначе не скрыть. Когда он поворачивал замок, руки его дрожали.
– Вот! – сказал Володя в интонации своих последних, сказанных им час назад слов. Будто за дверью стоял. В руке его лежал забитый известкой цилиндрик. И, видя, что Топилин смотрит непонимающим взглядом, вдруг, словно почуяв что-то, враждебно повторил: – Вот он, наконечник.
Из комнаты вышла Катя, другая, новая, переменившаяся, но не подошла, а стала в дверях, положив руку на косяк. Она так посмотрела на Володю, что Топилина окатило ужасом: «Сейчас признается», – но губы ее, подрожав, разомкнулись для других слов:
– Проветрился? Мы сегодня ничего не успеем по твоей милости.
«Как неосторожно она ведет себя!» – паниковал Топилин. Но Володя, против его ожидания, как раз на это и клюнул. Рот его перекосила привычная к укоризнам ухмылка, и он стал спокойно налаживать агрегат.
Вскоре в комнате запахло мокрым мелом, мутная морось оседала на лампочку. Стало темнее, и за усталостью и суетой все, что было, показалось не важным, до обидного не главным, случайным каким-то и прошедшим навсегда. И Кате, качавшей ручку насоса, передалось это. А главным был Володя в малярской треуголке из газеты, который ожесточенно водил шипящим металлическим хоботком вдоль потолка.
То ли от того, что Топилину непривычно было спать на кухне, то ли от того, что все случившееся было столь неожиданно и непредсказуемо, но под утро ему приснился такой же ни на что прежнее не похожий сон. Ему приснилось, что он видит с высоты ярко-зеленое поле, и хоть спал, но и во сне поразился цвету и подумал, что это первый раз так. Пронзительно зеленое поле это он видел как на киноэкране, и сверху, с верхнего среза на этот экран стремительно влетали, кувыркаясь, разноцветные перья, мешая смотреть. Перья были тоже яркие – самых немыслимых цветов. «Это птицы, – догадался он, – это битва. Это птицы бьются насмерть там, наверху». Но радость, кощунственная радость была сильнее страха догадки. А по зеленому полю кто-то скакал. Вернее, то скакал, то летел – белого цвета. «Это Пегас, – понял он, – крылатый конь». И тут же и взаправду увидел прекрасные белые крылья. И хотя перья, разноцветные перья, яростно влетающие откуда-то сверху, по-прежнему застили картину, мелькая перед глазами, он уже не думал о смертельной схватке, а любовался белым приближающимся крылатым конем, движения которого были замедленны и плавны.
Он вспомнил сон, когда умывался, подумал о вчерашнем и не испытал никакого раскаяния. Он мчался на работу и все время улыбался. «История!» – повторял он, или это само в нем повторялось. «Ну и история!» – и улыбался. «Ах ты, милая, – думал он о Кате, – милая, отважная». А как она ему ответила... «Ах ты, милая моя!» – И горячо становилось.
– Ты что это сегодня сияешь, как отполированный ноготь? – Отклонился прямой спиной из-за кульмана его приятель, поворачивая в его сторону свою действительно сияющую крепкую лысину отпетого холостяка. Его увеличенные очками, и без того на выкате глаза смотрели мощно и разоблачающе. Таких, с неуемной энергией и крупными, едва умещающимися на лице чертами, называют людьми Юпитера. – Вот что значит без жены, – не стесняясь присутствующих, пророкотал он. – Приобщился?
За соседними кульманами хмыкнули. Топилин тонко улыбнулся и не ответил.
– Приобщился! – утвердил приятель – его звали Костей – и, оживляясь от перспективы услышать подробности, загремел стулом.
– Да сиди, сиди, – хмыкнул Топилин.
Костя приложил палец к губам и, перекинув глаза в сторону раздавшегося смешка, кивнул ему уже с другим, заговорщицким выражением, которое, однако, настаивало на дальнейшем движении к сути – дескать, подробности потом, да? «Тет на тет?»
Топилин с поспешным согласием мотнул головой и одновременно сердито сдвинул брови, – что, недержание?
Костя понял, что требуется рыцарство – как все холостяки-бабники, он был помешан на куртуазности, – и радостно, оттого, что его жизненная философия подтвердилась еще одним сногсшибательным (это Топка-то?!) аргументом, оцепенел у своего чертежа.
– Кто она? – с трудом дождавшись, когда Топилин выйдет перекурить, деловито спросил он, подставляя зажигалку.
– Брось ты, Костька, в самом деле, – отмахнулся Топилин, хотя ему было приятно.
– Я ничего! – Отгородился ладонями Костя. – Не хочешь – не надо. Хозяин – барин.
Когда бросили окурки сигарет, он все-таки не удержался:
– Ну, хоть скажи – да?
– Ну да, да, да! – в притворном раздражении сказал Топилин и пошел к двери.
– Топка! – восхищенно простонал Костя. Вот за это его Топилин и любил.
Потом он на себя рассердился. Пижон, дешевка, чем ты хвастаешь? И что было-то? Мальчик, тебе сколько лет?
Вечер, хоть он и ждал его, и, закрыв глаза, приближал, тревожась, – вечер начался смутно. Было много работы. А уйти он уже не мог. Здесь была Катя. Ему казалось: оставь он ее – и выйдет предательство, как бы нельзя уже было оставлять ее на Володю.
«Смешно, – думал он, – ведь она все равно уйдет». А здесь вот не мог он ее оставить. Его квартира не допускала, чтобы Катя оставалась здесь не с ним. И неясно было – как вести-то себя теперь? Он и мыкался – из комнаты на кухню и обратно. Варил клейстер из муки, помогал разрезать рулоны обоев, раскатывал их. Хорошо, когда вдвоем с Катей. А то и с Володей. Намазывал половой щеткой – и они уносили овлажневший, нагрузший, готовый порваться кусок. Он оставался и томился ревностью. А потом уже Володя мазал, а они носили. И эти минуты вдвоем становились подтверждением того, что было вчера. Топилин и Катя бросались друг к другу – и в торопливой ласке, в коротких поцелуях в виду опасности и риска, было столько нерасплеснутой и теперь словно узнаваемой ими страсти, что в глазах темнело.