— Что? Гладь? Красота? — оторопело переспросил Федор Петрович и прилип к иллюминатору, вгляделся в розовую предрассветную воду. — И то, чиф, красота. Торчу в камбузе, что сурок в норе, с зари до зари, на океан взглянуть некогда...

— Вот и Дмитрич с Тимохой.

Громыхнула внизу дверь, и на переходном мостике появились боцман и кот. Засунув руки в карманы комбинезона, боцман крупно шагал, бросал взгляды вправо-влево, осматривал танкер, ящики с песком, остановился у пожарного щита, прикрыл железную дверку, за которой виднелся шероховатый брезент свернутого пожарного шланга, наклонился, поднял с палубы летучую рыбку, подал коту. Тимоха благодарно торкнулся ему в темную, широкую ладонь лобастой башкой, подхватил рыбу, побежал на полубак. Русов улыбнулся, сказал коку:

— Федор Петрович, делайте пюре, это во-первых, во-вторых: напеките-ка сегодня вкусных, как вы умеете делать, пирожков с яйцами и рисом. Хорошо?

— Праздник сегодня какой? — Лицо у кока вытянулось. — Пирожки?! Ведь это столько работы!

— Праздник, кок. Через два-три часа мы встретимся со своими, с рыбачками, которые так нас ждут, кок, и ждут не напрасно, везем мы им и топливо и воду, кок... Во-вторых, Петрович, доктор наш наверняка попросится побывать на «Коряке», взглянуть, как глаз у механика, а там, на «Коряке», его ждет милая врачишка Анка, вот мы и пошлем ей подарочек, а в-третьих, на нашем судне появится юная, ждущая ребенка женщина, кок, вот мы и встретим ее пирогами.

— Хорошо. Все сделаю, — вздохнул кок. — Шурик, поможешь?

— Уж не перейти ли мне вообще на камбуз? — усмехнулся Мухин. — Не волнуйся, Петрович. Приду.

Быстро вошел доктор. Глянул на часы, посмотрел в иллюминатор. Был он тщательно побрит, в чистой, наглаженной рубашке. Потирая щеки, Гаванев подчеркнуто озабоченно проговорил:

— Как-то там глаз у механика? Ах, хороша погодка: тишь! Такая удача — ведь деваху с «Ключевского» надо принимать... — И, немного помедлив, как бы между прочим добавил: — Да, вот что еще, придется и мне на траулер сплавать, как считаешь, старпом?

— Сплаваешь, Толя, сплаваешь, — засмеялся Русов и хлопнул доктора по спине. — Готовься, док, будем надеяться, что тебя на «Коряке» еще не позабыли.

Взошло неяркое, в этих дальних южных океанских широтах солнце, на которое можно было смотреть, не щуря глаз. Мягкая, пологая зыбь подкатывалась к «Пассату» с правого борта как напоминание о том, что все это спокойствие — явление временное. Океан будто нервно подрагивал своей серебристо-оранжевой шкурой, то ли еще не успокоившись от минувшего шторма, то ли готовясь к новому... А вот и альбатросы.

То плавно взмывая, то опускаясь к самой воде, словно заглядывая сверху в океанские глубины, летели три птицы. Э, так это же те самые, семейка, которая уже встречала «Пассат» в этих широтах. Ну да, папаша, мамаша и пока еще одетый в серое молодой. Правда, «малыш», если можно так назвать эту громадную птицу, лишь внешне, некой угловатостью в изгибах крыльев да суховатостью тела отличался от родителей. Он явно возмужал. Не жался к родителям, а свободно и неторопливо, то отставая от матери и отца, то обгоняя их, плавно и величественно совершая крутые виражи, облетал свои океанские владения.

С метелкой и совком пришел Серегин. Прибрал рубку. Пошептался с Шуриком и подменил его, встал к рулю, а тот отправился на камбуз.

— Красавцы, — сказал Серегин, кивнув на альбатросов: — Говорят, круглый год над океаном шастают, лишь весной летят на какие-то пустынные острова, чтобы вывести птенцов...

— Юннатом, поди, был, а?

— В секторе бегемотов. Подвезем с Михеичем, который ухаживал за бегемотами, тележку с овощами, берем по две лопаты, Михеич говорит: «Гоша, ап»! И Гоша, бегемот замбезийский, распахивает свою пасть. — Серегин улыбнулся. — И мы, как уголь в топку, шарк, шарк, шарк туда овощи! — Задумался, помрачнел. — Погиб Гоша, чиф, помер... — Русов молчал, и, тяжело вздохнув, Серегин сказал: ~ Какая-то сволочь в булку пяток гвоздей пятидюймовое засунула. — Серегин отвернулся, кашлянул. — Я видел, чиф, как бегемот плакал. И я плакал... Вы и не представляете, сколько животных гибнет в зоопарке, чего им только не подкидывают! Пытаюсь понять: зачем, для чего? Помню, на картошке был. И вот, заскочил на картофельное поле заяц. Молоденький такой, юный совсем зайчишка. Из любопытства, наверно, взглянуть решил, что это за существа, люди?.. А люди заорали, засвистели, похватали лопаты и окружили зайца. Они сходились, а бедный зайчишка метался и тоже кричал пронзительным, каким-то детским голоском. Я ринулся, расталкиваю, кричу: «Что вы делаете? Не трогайте зайчишку!», но меня оттолкнули, и лопаты обрушились на зайца. До сих пор вижу его глаза... Вопрошающие глаза, старпом, в которых застыл один вопрос: «Зачем?» Вот и я задаю вопрос, чиф, зачем? Откуда в людях такая жестокость? Серегин ждал ответа, но Русов молчал. Что тут скажешь?

— А в море почему пошел? — спросил он спустя некоторое время.

— От очередей сбежал, — усмехнулся Серегин. — Я буду ходить в море до тех пор, пока на суше не сгинет это унижающее человеческое достоинство понятие, имя которому очередь. Видите ли, я и родился в очереди, я вырос, чиф, в очередях...

— Родился?

— Угу. Родители мои, чиф, в небольшом степном поселочке жили. Все на керосине: свет, отопление, еда. Дров-то нет, потому что лесов нет, а электричество — воздушка, провода на столбах деревянных. Как дунет степняк, ветер такой, так рвутся они, провода-то эти, что нитки гнилые... Вы знаете, чиф, первый запах, который я уловил, наверно, был не запах материнского молока, а керосина, ведь все на керогазе готовили...

Серегин замолчал, задумался.

— Родился-то? — напомнил Русов.

— Ах, да. Мама уже на сносях была, а тут автоцистерна керосиновая прикатила, спешит, ковыляет хромоногая Шура: «Поля, керосин!» Ну, очередь. Мама туда. Просит: «Бабоньки, пропустите, я ж...» А бабоньки: «Стань в очередь. У всех свои заботы!» Встала. Качнулась и села в пыль... Открыла она глаза, спросила: «Кто? Сын? Дочь?» И еще: «Бидон-то я там оставила. Взял ли кто мне керосин?» Ну вот. Подрос, хромая Шура спешит: «Поля, посылай мальца в магазин, колбасу выкинули!» Бегу. Топчусь в очереди. В школу стал ходить, день начинается с того, что в магазин мчу. То за хлебом, то за маслом подсолнечным, то за тем же проклятым керосином. Стою в очереди. Читаю. Уроки устные готовлю. Черт бы их побрал, вся жизнь — очередь, очередь, очередь! Очередь за мясными консервами, картошкой, «жигуленком», за квартирой в очереди этой проклятой восьмой год стою...

— Как-то все мрачно, Валентин. Ну тебя к черту! И я в очередях по ноздри настоялся.

— Так вот, чиф, мама моя, бедная, в очереди и померла. Слабенькое у нее было сердце, а тут простыни привезли. Спешит хромая Шура: «Полюшка, простыни выбросили!» Поднялась мама, побрела... — Серегин опять отвернулся, вздохнул, сказал зло: — А вот я, чиф, не хочу больше стоять в очередях. Но где нынче такое может быть? Лишь в море...

— Выше голову, Серегин. — Русов хлопнул матроса по плечу. — Не все решается сразу, гляди выше очередей, выше мерзости еще в чем-то неустроенного быта... А, вот и капитан.

В рубку вошел подтянутый, свежий, будто помолодевший капитан; появился Бубин, в руке пачка радиограмм, кивнул Русову, подал одну, две — капитану, одну — Шурику Мухину, три радиограммы положил на штурманский стол, придавив их лоцией южных широт Атлантического океана, — для Жоры Куликова. Боцман появился в рубке, прошагал в угол, кот шмыгнул за ним следом, уселся возле ног и, громко мурлыкая, принялся намывать себе морду.

— Не будем рыбаков корить за то, что они послабляют свои веревки, — сказал капитан как бы боцману, а вместе с тем и Русову, да и просто всем, кто находился в рубке: — Вот мы отдадим им воду и топливо, да и снимемся в порт, а им еще пахать и пахать соленую водичку. Как считаешь, Дмитрич?

— Мы одни, а их полтора десятка, — сурово буркнул боцман. Капитан нахмурил брови, но боцман, вздохнув, не смягчился: — У них рейс кончится, и они все свое рванье спишут, в океан покидают, а нам кто концы спишет? А нам еще...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: