– Ну, раз так, мы не станем вас задерживать.

Едва он вышел за дверь, мы разом сели, и вид у всех был растерянный.

Первой заговорила Лора:

– Славный он, правда? А веснушек у него!

– Н-да, – сказала мать и повернулась ко мне. – Ты ведь даже не упомянул о том, что он помолвлен!

– А откуда мне было знать?

– По-моему, ты говорил, что у вас на складе он главный твой приятель.

– Да, но я понятия не имел, что он собирается жениться.

– До чего странно! – сказала мать. – До чего же все-таки странно!

– Нет, – мягко возразила ей Лора, поднимаясь с дивана, – ничего в этом странного нет.

Она взяла в руки одну из пластинок, дохнула на нее, словно сдувая пыль, потом бережно положила на место.

– Когда человек влюблен, ему все кажется совершенно естественным, – проговорила она. Потом тихонько скользнула в свою комнату и закрыла за собой дверь.

Что она имела в виду? Мне так и не довелось узнать.

Вскоре после этого случая я лишился работы на складе. Уволили меня за то, что я написал стихотворение на крышке от обувной коробки. Тогда я покинул Сент-Луис и пустился в странствия. Города пролетали мимо, словно палые листья, листья все еще яркие, но уже оторвавшиеся от ветвей. Характер мой изменился: я стал твердым, самостоятельным.

Через пять лет я почти позабыл о доме. Мне надо было о нем забыть – не мог же я таскать его за собою. Но порой, в каком-нибудь незнакомом городе, где я еще не успел завести приятелей, защитная оболочка жесткости вдруг прорывается. Дверь в прошлое распахивается, бесшумно, но неодолимо. Я слышу усталые звуки граммофона, оставшегося от позабытого мною отца, который покинул наш дом так же внезапно и вероломно, как я. Вижу слабое и печальное сияние стекла – сотен прозрачных фигурок нежных-нежных тонов. У меня перехватывает дыхание, ибо если в сиянии этом вдруг возникает лицо сестры – ночь уже принадлежит ей одной.

Самое важное

Они встретились на весеннем балу в женском баптистском колледже, там тогда училась Флора. Колледж был в том же городе, что и университет штата, где Джон заканчивал второй курс. Во всем колледже у него была только одна знакомая девушка, и разыскать ее в зале, где шли танцы, он не сумел. В зале этом, переполненном и душном, царило то лихорадочное искусственное оживление, какое обычно бывает на весенних балах в колледжах для девушек, принадлежащих к какой-нибудь религиозной конгрегации. Зал был освещен пятью ослепительно-яркими люстрами, на стенах – длинные зеркала. В перерывах между танцами пары держались церемонно, скованно – молодым людям и девушкам было явно не по себе в непривычно официальных вечерних туалетах, и они беспокойно оглядывали себя в сверкающие зеркала, переминались с ноги на ногу, нервно теребили бальные программки. Судя по всему, дамы и кавалеры были мало знакомы друг с другом. Говорили неестественными, чересчур громкими голосами, разражались пронзительным хохотом или же, наоборот, угрюмо молчали. Преподавательницы с истинно птичьим проворством порхали между ними – усердно хмурились, излучали улыбки, представляли молодых людей девушкам, подбадривали их.

Джон несколько раз обошел зал и, не найдя своей единственной знакомой, даже обрадовался и собрался было уйти. Но у дверей, по обе стороны которой стояли пальмы в кадках, в плечо ему вцепилась одна из преподавательниц – пожилая, остроносая, с седыми лохмами и большими желтыми зубами. Своим диким видом она напоминала гарпию, и Джон невольно дернулся, чтобы высвободиться.

– У вас нет дамы? – прокричала она ему в самое ухо.

Оркестр оглушительно наяривал фокстрот. Джон потер ухо и неопределенно повел рукой в сторону двери. Но гарпия вцепилась в него еще крепче и стала проталкивать между танцующими парами, направляя его в дальний угол зала, где под спасительной тенью огромной пальмы стояла кучка юных баптисток, явно обреченных подпирать стену. Но вот гарпия подтолкнула Джона последний раз, и он очутился перед высокой худенькой девушкой в платье из розовой тафты, стоявшей чуть поодаль от своих отвергнутых товарок. В нарастающем грохоте он с трудом расслышал, что зовут ее Флора, но даже не взглянул ей в лицо – до того был взбешен, что его притащили сюда силком. Потом они неуверенно придвинулись друг к другу. Джон положил руку ей на талию – тонкую-претонкую. Сквозь тафту он чувствовал твердый стерженек позвоночника. Девушка была почти невесомой. Она скользила перед ним с такой легкостью, что ему казалось: он танцует один, а ее вовсе и нет – лишь тонкие твердые косточки под его взмокшими пальцами да легкая прядь развевающихся волос, прилипшая к его влажному виску.

Бурный темп фокстрота все нарастал. В бешеном ритме лязгали тарелки, бухали барабаны. У девушки двигались губы – она что-то говорила, и дыхание ее щекотало ему шею, но слов он не мог разобрать. Только беспомощно смотрел на нее. Вдруг она высвободилась из его объятий и, чуть отступя, остановилась. Вокруг глаз ее лучиками легли морщинки смеха. Музыка смолкла.

– Чего вы смеетесь? – спросил Джон.

– Так ведь смешно же, – ответила Флора. – Вам хотелось танцевать не больше моего.

– А вам, значит, не хотелось?

– Конечно, нет. Всякий раз, как думаю о танцах, вспоминаю слова Айседоры Дункан – до чего ей хочется научить весь мир танцевать по-настоящему. Но она же не про такие танцы говорила, правда?

Когда девушка вскидывала глаза, лицо у нее делалось поразительно одухотворенное, и на миг можно было забыть, что она нехороша собою, отнюдь. И все же в ней что-то такое было, что уже взволновало его немного, и он предложил:

– Давайте уйдем.

…Вечер они провели в дубовой роще между залом и часовней – бродили, курили. Закуривая, девушка всякий раз вжималась в ствол дуба – курить на территории колледжа было запрещено.

– Вот почему хорошо быть такой худущей, как я, – сказала она. – Можно спрятаться за чем угодно.

Во всем, что она говорила, был своеобразный и необычный юмор, но даже когда в словах ее ничего смешного не было, она усмехалась; Джону подумалось, что она необыкновенно умна. Они зашли в пустую часовню, посидели немного на задней скамье, поговорили о религии.

– Все это так устарело,– сказала Флора. – Музейная древность – вот это что!

Джон и сам недавно стал агностиком. Они сошлись на том, что в основе христианской и иудейской религий – а в общем-то и всех остальных – лежит идея вины.

– «Mea culpa!»[3]– проговорил Джон и подумал, сейчас она спросит: «А что это значит?» Но она не спросила. Только кивнула в знак согласия. И еще его очень обрадовало, что она тоже пишет. В школе ей присудили премию за лучшую новеллу, а теперь она – редактор литературного журнала своего колледжа. Преподавательница, которая их познакомила, ведет на Флорином курсе английский.

– Она считает, у меня большой талант, – рассказывала Флора. – Уговаривает послать какую-нибудь из моих новелл в «Харперс мэгезин».

– Вот и послали бы, – подхватил Джон.

– Ой, не знаю. По-моему, самое главное – как можно честнее выразить себя. А о стиле я не забочусь. Столько времени надо потратить впустую, чтобы найти верный ритм и единственно верное слово. Уж лучше я накатаю рассказ кое-как и тут же примусь за другой – пока не скажу всего, что мне есть сказать.

Просто поразительно, до чего они с Джоном сходятся и в этом! Он признался, что тоже пишет – несколько его рассказов будут опубликованы в университетском литературном журнале,– и Флора до того взволновалась, что это было даже как-то нелепо.

– Ох, как мне хочется их прочитать, нет, я обязательно должна их прочесть! – воскликнула она.

– Я вам принесу, – пообещал он.

– Когда же?

– Как только напечатают.

– Стиль для меня ничего не значит, были бы они только написаны честно, – горячо сказала она. – Это честная литература?

– Надеюсь, да, – неуверенно проговорил он.

вернуться

3

«Моя вина!» (лат.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: