Он повел ее через поле, цветы голубыми волнами устремились к ней, и она ощутила обнаженными икрами их мягкие лепестки; стала на колени, раскинула меж цветов руки, приникла губами к их головкам, погрузилась в них целиком; цветы приняли ее в себя, раскрыли ей объятия, и она словно опьянела. Юноша стал на колени рядом с нею, коснулся пальцами ее щеки, потом губ и волос. Теперь они оба стояли на коленях среди цветов и смотрели друг на друга. Он улыбался. Ветерок подхватил прядь ее распущенных волос, бросил ему в лицо. Обеими руками он бережно уложил эту прядку на место, потом ладони его соскользнули ей на затылок, сомкнулись в замок, он притянул ее голову к себе и прижал ее губы к своим, прижимал все сильнее, сильнее, и вот зубы ее вдавились в верхнюю губу, и она ощутила соленый привкус крови. У нее перехватило дыхание, губы раскрылись, и она опустилась навзничь меж шепчущихся голубых цветов.

А потом у нее достало здравого смысла понять, что все это совершенно безнадежно. Она отослала Гомеру его стихи, приложив к ним коротенькую записку. Записка вышла неожиданно официальной и напыщенной – может быть, потому, что она смертельно боялась самой себя, когда ее писала. Майра сообщала Гомеру, что у нее есть жених, Керк Эббот, и они собираются летом пожениться; объясняла, что незачем, невозможно длить то прекрасное, но обреченное гибели, что свершилось минувшею ночью в поле.

Она увидала его еще один только раз. Он шел по студенческому городку с этой своей приятельницей Гертой – долговязой, нескладной девицей в очках с толстыми стеклами. Повиснув на руке у Гомера, Герта вся сотрясалась от нелепо пронзительного хохота, и, хоть его было слышно за несколько кварталов, смех этот был непохож на настоящий.

В августе Майра и Керк поженились. Керк получил работу в телефонной компании в Поплар-Фоллз, они жили в малогабаритной квартирке и были умеренно счастливы. Теперь ею редко овладевало беспокойство. И стихов она больше не писала. Жизнь казалась ей полной и без них. Иной раз она думала: а пишет ли еще Гомер? Но в литературных журналах имя его не встречалось, и она решила, что в общем не так уж они наверно, значительны, эти его стихи.

Но однажды вечером, поздней весной, через несколько лет после свадьбы Керк Эббот, вернувшись со службы усталый и голодный, нашел под сахарницей на откидном столике кое-как нацарапанную записку:

«Уехала часа на два в Карсвилл.

Майра».

Уже совсем стемнело: тихая лунная ночь.

Проехав городок, Майра свернула на юг, и вот она в открытом поле. Она остановила машину, вышла, перелезла через невысокий забор. Поле было совсем такое, каким запомнилось ей. Торопливо шла она по цветам и вдруг разрыдалась, упала средь них на колени. Плакала долго, чуть не час, потом поднялась, тщательно отряхнула чулки и юбку. Она снова была совершенно спокойна и вполне владела собою. Майра пошла обратно к машине. Теперь она знала: больше эта нелепая выходка не повторится. Последние часы ее тревожной юности остались позади.

Проклятие

Когда перепуганный маленький человек ищет пристанища в незнакомом городе, знание, обуздавшее сверхъестественные силы, вдруг утрачивают свою власть над ними, оставляя его беззащитным. Злые духи, что преследовали первобытного человека, возвращаются из долгого изгнания. Лукаво, торжествующе они вновь заползают в невидимые глазу поры камней и сосуды деревьев, откуда их вытеснило просвещение. Томимый одиночеством пришелец, пугаясь собственной тени и трепеща от звука своих же шагов, идет сквозь бдительные ряды второразрядных демонов, чьи намерения темны и загадочны. Уже не столько он глядит на дома, сколько дома на него. Улицы затевают что-то недоброе. Указательные столбы, окна, двери – у всех у них появляются глаза и рты, все они за ним подсматривают, обсуждают его втихомолку. Тугая пружина тревоги все сильней распирает его изнутри. Если кто-нибудь из встречных вдруг приветливо улыбнется ему, этот обычный знак дружелюбия может вызвать в нем что-то вроде взрыва: кожа его, натянутая, как новая лайковая перчатка, словно вот-вот лопнет по швам, и душа, вырвавшись на свободу, от радости кинется целовать каменные стены, пустится в пляс над коньками дальних крыш. Духи снова рассеются, сгинут в пекло; земля присмиреет, станет покорной и, как тупой вол, что бездумно идет по кругу, прокладывая все ту же борозду, снова примется вспахивать пласты времени на потребу человеку.

…Такое, в сущности, чувство было у Лючио, когда он впервые встретил будущего своего друга – кошку. В этом чужом северном городе она была первым живым существом, ответившим на его вопрошающий взгляд. Она смотрела на него ласково, словно бы узнавая. Ему даже слышалось, как она окликает его по имени, говорит: «А, Лючио, это ты! Я сижу здесь давным-давно, поджидаю тебя!»

Лючио ответил ей улыбкой и стал подниматься по ступенькам крыльца, на котором она сидела. Кошка не убежала. Напротив, чуть слышно замурлыкала от радости. Это был даже не звук, а едва ощутимое колебание бледного предвечернего воздуха. Янтарные глаза ее не мигали, только немного сузились – она ждала, что он погладит ее, и не обманулась. Пальцы его коснулись мягкого темени и стали спускаться вдоль тощей пушистой спины, слабо-слабо подрагивавшей при мурлыканье. Кошка приподняла голову, чтобы взглянуть на него. Движение это было исполнено женственности: казалось, женщина, вскинув глаза, устремила взгляд на любимого, который обнял ее, – блаженный, невидящий взгляд, непроизвольный, как дыхание.

* * *

– Что, любите кошек?

Голос прозвучал прямо над ним. Принадлежал он крупной светловолосой женщине в полосатом бумажном платье.

Лючио виновато вспыхнул, и женщина рассмеялась.

– Ее кличут «Нитчево», – сообщила она.

Он, запинаясь, повторил непонятное слово.

– Да, кличка странная,– подтвердила женщина. – Так ее один из моих постояльцев прозвал – «Нитчево». Русский, что ли. Жил тут у нас, покуда не расхворался. Подобрал эту кошку в каком-то закоулке и притащил сюда; уж и возился он с нею – и кормил, и спать клал к себе на постель, а теперь от нее, окаянной, никак не избавишься. Сегодня два раза ее холодной водой окатывала – не уходит. Все его ждет, видать. Только зря, не вернется он. Мне на днях ребята с его завода рассказывали. Дело его дрянь, говорят, вот-вот загнется. Он сейчас где-то на Западе – как стал кровью харкать, уехал туда, думал, там ему полегчает. Да, не везет человеку, что ты скажешь. А парень-то неплохой, для полячишки он ничего.

Голос ее постепенно смолк, и, бегло ему улыбнувшись, она повернулась – видимо, собираясь войти в дом.

– А вы постояльцев пускаете с кормежкой? – спросил он.

– Без, – ответила женщина. – Все тут с кормежкой пускают, а мы – без. Муж у меня совсем никуда. Попал на заводе в аварию – теперь ничего не может, еще за ним ходить надо. Вот мне и приходится работать, – вздохнула она. – Я нанялась в пекарню – знаете, что на Джеймс-стрит.

Тут она засмеялась, подняла влажные ладони – линии их словно были прочерчены мелом.

– Там я и выпачкалась в муке. Соседка моя миссис Джейкоби говорит – ты пахнешь как свежая булка. Вот, значит, так: готовить на постояльцев мне некогда, просто комнаты сдаю. У меня и сейчас есть свободные, могу показать, если интересуетесь.

Помолчав в добродушном раздумье, она погладила себя по бедрам, и взгляд ее скользнул по верхушкам оголенных деревьев.

– А знаете что, покажу-ка я вам комнату, откуда русский съехал. Если, конечно, вы не боитесь, что она несчастливая – поселился, мол, там человек и тяжело заболел. Говорят, болезнь эта не заразная, но кто ж его знает.

Она повернулась и вошла в дверь, Лючио пошел за нею. Женщина показала ему комнату, где раньше жил русский. В ней было два окна: одно выходило на кирпичную стену прачечной, и оттуда воняло мазутом, другое – на узкий задний дворик, где капустные кочаны, зеленые с просинью, виднелись среди пучков невыполотой травы, словно застывшие фонтанчики морской воды. Он подошел к заднему окну, а женщина, пахнущая мукой, встала у него за спиною, и ее теплое дыхание защекотало ему шею; тут он увидел кошку: грациозно ступая, она медленно продвигалась меж огромных кочанов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: