Обиженный Куземка (вот прицепился, слепень!) через Климкины и еще двух парнишек ноги переступил, рядом с учителем стал, в толстенную книгу, им раскрытую, уставился.

— «Книга словес Товита… иже пленен бе…»

Всех двадцать шесть послушал Грегори, пока до конца прочитали историю о верном своему богу Товите и удивительных приключениях его доброго сына Товия. А потом сказал:

— Вот это все и будете в комедии показывать. Поелику вы ест теперь, — он встал, чтобы все видели, как почитает он русского царя, и произнес торжественно, словно на пасхальной службе, — государевы комедианты.

Товит, Товий, Сарра

Вот и началось. Куземка — он уже и не Куземка вовсе те полдня, что муштрует их Грегори в школе. Он — Товий, молодой еврей, живущий со своим отцом Товитом в ассирийской неволе. И густобровый задиристый Родька — не Родька уже, Иванов сын, а этот самый боголюбивый Товит, — Товиев, Куземкин, значит, отец. Остальные — кто невольники, кто воины-ассирийцы, кто Товитовы родичи.

Не повезло лишь Климке: он — Сарра, девушка, у которой демон убил семерых женихов и которую Товий, этого демона из ее горницы прогнав, берет в жены.

Грегори, понятно, предупредил, чтобы над Климкой не смеялись. Грегори сказал, что всегда, когда затевается комедия, кому-то приходится представляться женщинами. Ибо не брать же в комедианты женщин — такого еще нигде никогда не бывало. Но Климку поначалу все равно донимали.

Пока учителя нет, сидят они с Куземкой в школьном дворе, бормочут по бумажке слова, которые на память велено выучить, а оболтус Васька Мешалкин, которому слова говорить не надо, лишь бердыш ненастоящий носить, подойдет со скуки, с улыбкой сатанинской поглядит, — и Куземке:

— Уж больно тоща у тебя Сарра, — гляди, не порченную ль берешь?

Климка загорится, вскочит, кулачки худые сожмет, а Мешалкин по двору уже носится, горло дерет:

— Ворота дегтем вымажу!.. Без приданого оставлю!.. Отдам за вдовца!..

Мальцам потеха, а Климка с красным носом и глазами сидит потом в школе.

Грегори сердился. Не мог уразуметь, почему это Климка баран бараном, когда надо ему Саррой становиться, встречу ее с Товием показывать.

— Кто ты, красавица? Какого отца почтенного дочь? Очи твои звездам подобны, а вижу в них скорбь и печаль, — нараспев и чувствительно, как учитель того требует, произносит слова Товия Куземка. И Грегори, довольный, прижмуривает веки, кивает. А Сарра устами Климки должна отвечать:

— Несчастная дочь есмь несчастного отца. Оставь этот дом, незнакомый юноша, и товарищу скажи, пусть оставит…

Только Климка, как знак Грегори подаст — мол, давай теперь ты, да как надо, — на скамью, где Мешалкин сидит, взгляд кинет, и слова у него поперек горла застревают. Какая там красавица из библейской легенды, — убогий монашек, перед митрополитом от страха одуревший!

— Неужели ты медведей, от пчел убегающих, чаще, чем… как это… фройляйн… девиц в слободе своей видишь! — не может понять Грегори. Климка пунцовеет, глаза у него влажнеют, но про Мешалкина молчит, не рассказывает: доносчик — последняя мразь.

Оболтус Васька выдал себя сам. Слишком хитро затеял Климку поддразнить. Бился, бился однажды Грегори — хотел увидеть, как Сарра предложение Товия стать его женой встретит, а Тюке маленькому все что то мешает, не может он ступить по-девичьи. Устал даже пастор, на спинку стула откинулся, на Сарру несмышленную с облупленным носом глядит укоризненно. Васька тут со скамьи и высунулся:

— Порты нашей Сарре мешают, вот что… В портах — какая из него девка? Я дома был — расстарался, полегче может будет ему чуток?

И швырнул Климке под ноги женскую телогрею, грязную, порванную, без застежек. На свалке, не иначе, подобранную.

Затопали, зашаркали все со смеху лаптями. Сжался возле учителя Климка. А Грегори — тот сразу все понял. Сердито сверкнул глазами, останавливая смех, поиграл ехидно морщинами на бабьем своем лице, Мешалкину велел подойти.

— Твой учитель есть… как это… думм… дурак, — постучал себя пальцем по лбу. — Разумеется, никакой не есть Тюка Сарра. Маленький, писклявый, бестолковый. А Сарра, она должна быть о! (пастор поднял руки вверх), о! (обвел перед грудью), о! (как можно шире вокруг бедер). Недаром засматривается на нее уже восьмой жених!.. Думаю, поищем сейчас новую Сарру. Какая надобна в комедию… Снимай, Мешалкин, порты, надевай вот это, — Грегори ткнул башмаком в телогрею.

На Васькином лице — растерянная улыбка. С ноги на ногу переминается, за завязку на портах держится, тянет, не развязывает, — может, пошутил немчина, успокоится. Ан нет, глядит, аспид, неумолимо, зло. В угол Мешалкин забивается, женское платье, для Климки притащенное, на плечи натягивает.

— А порты, порты! — не забывает Грегори. — Сам сказал — порты Сарре мешают.

Угрюмо озирается Мешалкин, заголяет костлявые ноги. Хохот стоит — звенит в окнах стекло. И со всеми смеется Климка.

— Интересно, весьма интересно это есть, — не шевельнется ни один мускул на лице у пастора. — Телогрея есть как раз тебе по росту. Привыкай к ней, не снимай. В дом мой, к фрау Грегори, так пойдешь. Бочку с пивом выкатишь из погреба. Убежишь или работать будешь плохо — Мордасов про то сразу будет знать.

Попасть к Мордасову не дай бог никому. На всю Мещанскую слышно бедняг, попавших к нему на допрос или расправу. Потому не перечит, только голову опускает Мешалкин. Выходит, полу телогреи, где застежки, придерживая…

Впрочем, к жене своей в помощники посылает Грегори не только за провинность. Дом и двор у небольшие, а все-таки хозяйство. Беседка, деревца молодые, цветы, как во всех дворах на Кукуе. Подвал просторный, чтобы пиву было где отстаиваться, строит, — старого маленького погреба уже мало, пиво пастор любит. Куда ни кинь, всюду надобны руки. Здоровые, мужские. Семья же у пастора — одни девки. Когда парней отец приводит, на весь двор переполоху и писка наделают, и — порх в дом, — только остренькими глазками сквозь кисейные занавески в окнах то одна, то другая глядь да глядь. Любопытно, вишь, им знать, кого пастор так необычно называет, хозяйственные отдавая приказы:

— Товий и ангел Рафаил, пустые кади из погреба наверх и залить их водой… А ты, Товит, с обоими стражниками — за лопаты…

Как зовут комедиантов по-настоящему, никак не усвоит Иоганн Готфрид Грегори.

Родьку Иванова это злит. Когда вылазит из ямы с ящиком земли на плечах да сталкивается с Куземкой, — взмокшим, остатками бурды вонючей из кадей перепачканным, — отплевывается Родька и ворчит:

— Холуев даровых, холопов себе заимел, еретик! То и холопа последнего именем человечьим, каким в храме нарекли, называют. А тут? На собачьи клички скоро заставит отзываться…

Ночуют ребята в школе — на сене, укрывшись дерюжками. Едят — на кухне в трактире, аустерией у кукуйцев что зовется. Лишь иногда, к вечерне в свою кирху собираясь, пастор отпускает их до утра домой. Идут, конечно, пешком, потому как невеликие господа, чтобы нанимать каждый раз для них подводы.

Дорога от Кукуя до Мещанской неблизкая, и всю дорогу Родька возмущается:

— От доброты души, думаешь, пустил нас домой? Ищи у него душу, у антихриста! Пошли без ужина да позавтракав придем — денежки не проедим, они при нем и останутся. Не за свои же нас кормит — из казны ему дают. Отец от одного подъячего слыхал, по четыре полкопейки на день на каждого нашего брата. По четыре полкопейки! Это еда должна быть чуть ли не боярская! А тут как выйдешь из аустерии их поганой, так будто и не ел… Зато девки у него видал как наряжены — царевны! И строится опять же. Настрою ему, накопаю. Ей-богу, напишу вот челобитную. Про все. Самому государю!..

Правду золотую приятель говорит, а молчит, не поддакивает Куземка. Разве лишь невразумительно хмыкнет. Как хочешь, значит, так и понимай. Потому что как бы на него Родька поглядел, какие бы слова ему сказал, если бы Куземка признался, что и хуже бы кормил их немчина, больше заставлял бы работать, — все равно был бы рад Куземка, что попал к нему в руки. Что очень ему по по душе — быть комедиантом. Что не чувствует он себя оскорбленным, когда пастор зовет его Товием, — наоборот, ему даже нравится…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: