Мимо увитого зеленью окна прошел Перегрин Дисс. Он был высок и держался очень прямо — точно столп. Еще вполне густые седые волосы были аккуратно зачесаны. Плащ кашемировый, оливкового цвета, с черным бархатным воротником. На трость — черную, лакированную, с серебряным набалдашником — он не опирался, просто изящно ею помахивал. Войдя в помещение, но еще не заметив Герды Химмельблау, он остановился возле божка, а потом долго и серьезно разглядывал омара, крабов и гребешков. Закончив наконец осмотр, он уважительно кивнул, словно признавая их право на существование, и двинулся к вешалкам. Молодая китаянка тут же подхватила плащ и трость. Оглядевшись, он заметил даму, пригласившую его в ресторан. Кроме них, в этот ранний час здесь никого и не было.
— Доктор Химмельблау?
— Здравствуйте, профессор Дисс. Садитесь, пожалуйста. Я как-то не сообразила спросить: быть может, вы не любите китайскую кухню? Я-то просто подумала, что это место так удобно расположено…
— Китайская кухня — разумеется, в достойном исполнении — одно из величайших достижений цивилизации. Такая изысканность, такой букет и одновременно такая простота! И ее так благосклонно принимает стареющий желудок.
— Здешняя кухня мне очень нравится. С первого раза всех тонкостей даже не уловить. И я заметила, что среди завсегдатаев много настоящих китайцев, ходят целыми семьями, а это добрый знак. К тому же рыба и овощи всегда свежие.
— Тогда прошу вас быть моим проводником сквозь дебри этого меню. Я, разумеется, активный сторонник неизведанного, но здесь рисковать боюсь, поскольку «хрустящие жареные потроха» вкушать не готов. А вам нравятся устрицы на пару с имбирем и зеленым лучком? Такой насыщенный и в то же время нежнейший вкус…
— Я никогда не пробовала…
— Очень рекомендую. Они даже отдаленно не напоминают холодных устриц, уж не знаю, по душе они вам или нет. А как у них обстоит с блюдами из утки?..
Они мило болтали, составляя заказ с изящными вариациями: тут мазок обжигающего чили, там призрачный, сладостный аромат личи, слоистая явственность черной фасоли, первобытная земляная хрусткость проращенных бобов. Герда Химмельблау глядела на собеседника, невольно пытаясь вообразить его в роли насильника из рассказа Пегги Ноллетт. Загорелая кожа еще упруга — ни одутловатости, ни вислых складок, — лишь сеть глубоких благородных морщин бороздит лоб, щеки, шею, ноздри, уголки глаз и рта и даже губы. Глаза совершенно васильковые, удивительные, пусть слегка выцветшие, подернутые дымкой и чуть красноватые, но в тридцатые годы, когда он был молод, они, вероятно, сияли совершенно неотразимо. Под стать им яркий васильковый галстук из плотного шелка — наверно, он как раз того оттенка, какого были когда-то глаза. Впрочем, почему были?.. Костюм вельветовый, темно-слюдяного цвета. На руке украшенный лазуритом перстень с печаткой; руки еще красивы, хотя, как и лицо, изрезаны морщинами. В этом человеке прихотливо соединялись утонченная разборчивость и пристрастие древних к излишествам и разврату. Герда Химмельблау кое-что знала о его жизни, впрочем все это сплетни и всеобщее достояние.
Документ она достала, едва принесли первое блюдо: блестящие голубовато-зеленые водоросли с креветками и прижаренными хлебцами с кунжутными семечками. Начала она так:
— Я получила довольно неприятное письмо и вынуждена его с вами обсудить. Мне подумалось, что лучше говорить в, скажем так, неофициальной обстановке. Не знаю, известно ли вам, о чем пойдет речь…
Перри Дисс быстро пробежал глазами письмо и залпом выпил едва начатую кружку пива. Пожилой китаец тут же принес новую.
— Несчастная сучка, — вздохнул Перри Дисс. — Какая страшная каша у нее в голове. Я бы, ей-богу, приговорил к смерти того, кто усмотрел в ней искру таланта и направил на эту стезю.
Не произноси слово «сучка», поморщившись, мысленно приказала ему Герда Химмельблау.
— Вы помните описанный в жалобе эпизод? — осторожно поинтересовалась она.
— В какой-то мере, в какой-то мере… В предложенной здесь трактовке он мало узнаваем. Мы действительно встречались на прошлой неделе, чтобы обсудить отсутствие прогресса в ее диссертации; я бы сказал, наблюдается даже некоторый регресс — по сравнению с заявкой, которую я, впрочем, и в первоначальном виде не одобрил бы, так что никакой ответственности не несу. На сегодняшний день она позабыла даже то немногое, что якобы знала о Матиссе прежде. Не представляю, как можно дать ей ученую степень: она невежественна, ленива и с тупым упрямством движется неизвестно куда. Я счел своим долгом ей об этом сообщить. Доктор, мой опыт подсказывает, что наша с вами безмерная доброта наносит ленивым и невежественным студентам непоправимый вред. Мы носимся с ними как с писаной торбой, чуть ли грудью не кормим и не осмеливаемся просто назвать бездарь бездарью.
— Что ж, вполне возможно. Но она конкретно утверждает… Вы приходили к ней в студию…
— Да-да. Пришел однажды. Я не так жесток, как можно подумать. Я хотел заронить в ее душу сомнение. И эта часть ее повествования до некоторой степени похожа на правду, то есть на ту часть этих пренеприятнейших событий, которую я почитаю правдой. Я действительно говорил о том, что художники зачастую неспособны выразить себя вербально. Любой, кто проработал в этой сфере столько лет, подтвердит, что некоторые умеют оперировать словами, другие же — только материалами. Интересно, что не всегда заранее скажешь, кто к какой категории относится… Так или иначе, я пришел к ней в студию, чтобы взглянуть на ее так называемую Работу. Вот ведь напасть — еще одно слово-прилипала. «Так называемая». Расхожий современный термин для абсолютного уничижения.
— Ну и?..
— Ее работы ужасны! Отвратительны. Кощунственны. Вся студия — в которой бедняжка к тому же ест и спит — увешана дешевыми репродукциями Матисса. Сон. Розовая обнаженная женщина. Голубая обнаженная женщина. Большое синее платье. Музыка. Художник и его модель. Зорба на террасе. И все до единой загажены. Каким-то веществом органического происхождения, доктор, возможно, кровью или тушеным мясом, или испражнениями, да-да, я склоняюсь к последней версии, поскольку откуда ж в этой убогой конуре взяться более достойной грязи? Иногда она намеренно изменяет, искажает контуры тел или лиц своей пачкотней, иногда сажает кляксы, словно закидывает картину помидорами — может, и правда помидорами? — и еще яйцами. Но иногда картины просто исполосованы. Дерьмом в форме свастики! Это отвратительно. И убого.
— Отвращать и кощунствовать — ее цель, и она своего добилась, беспристрастно произнесла Герда Химмельблау.
— И что из этого? Разве цель — оправдание? — рев Перри Дисса испугал молодую китаянку, которая подошла зажечь восковые горелки под подставкой для тарелок. Девушка шарахнулась в сторону.
— В последнее время искусство традиционно несет элемент протеста, заметила доктор Химмельблау.
— Традиционного протеста, — громогласно уточнил Перри Дисс, и шея его налилась кровью. — Это в порядке вещей. Я и сам протестовал в былые дни, да и все мы не без греха, человек вообще не может состояться, если не внесет свою лепту в эпатаж, не подразнит гусей. Но в нашем случае я не приемлю совсем иное: претенциозную дешевку и леность! И мне кажется — уж простите, доктор, что эти какашки оскорбляют как раз то, что я почитаю священным, да-да, священным, хоть над этим словом наша маленькая сучка будет наверняка хохотать до упаду. Пускай бы она могла просто скопировать эти шедевры, эти сияющие… ну да ладно… так вот, если б она сумела хоть что-то сделать, если б разобралась в оттенках голубого, розового, белого, оранжевого и черного, да-да, черного! — и после этого почувствовала неодолимое желание осквернить картины, что ж, я уважал бы ее протест.
— Кстати, поосторожнее со словом «шедевры», — пробормотала доктор Химмельблау.
— Да знаю я эти реверансы, знаю. А вы все-таки послушайте! У нее же ушло не больше получаса, чтобы все загадить! Полчаса на все про все! И дольше эта дура на Матисса в жизни не смотрела! Она толком не помнит ни одного полотна, из наших бесед это ясно как день! Весь Матисс в ее воспаленном воображении сливается в одно чудовищное женское тело, пышущее мужской агрессией. Она ничего не видит! Ей не дано! И мы присвоим ей диплом за полчаса дерьмометания?