– Что ты любишь в постели, что у тебя чувствует лучше всего? Засмущалась. Лучше ты расскажи. Что у меня чувствует? зачем это тебе? Так сразу мне неудобно. Вот если бы мы были больше знакомы. Если бы мы встречались…
– Мы здесь на одну ночь, а потом, скорее всего, никогда не увидимся. Мне будет приятно, если ты тоже неплохо проведешь время. Я? Я тоже расскажу. Ну, давай. Рассказала. Он сделал.
– Ты почему не кричишь? Зачем губу закусываешь.
– Я не хотела тебе показывать, первый раз тихо кончила, потом уже разошлась. Ты скажи лучше, кто кого купил? Ты меня или я тебя? Смеются.
– Хорошо бы все к нам так относились. А то, знаешь, такие попадаются…
– Я от тебя ничем не отличаюсь. И те женщины, которые на Тверской ни разу не стояли, тоже не отличаются. Мы все что-нибудь продаем: я - голову, тот парень - кулаки, третий - язык, ты - тело. Мы все проститутки. Это какой-нибудь крестьянин до революции не был проституткой. Он оставлял себе часть того, что сам сделал, а не плату за услуги…
– Ты один живешь или с родителями? Почему мы к тебе не поехали? Журналист не любил засвечивать адрес. Но вопрос Люды неожиданно задел совсем другое.
– Отца, знаешь, никогда у меня не было. Умер он, когда мне был всего годик. А с мамой получилось несчастье. Я родом из Заокска. Ты из Переяславля, я из Заокска. Не московские мы, носа не дерем. Я тут учился в университете, потом работать начал. А маму не успел забрать. Несчастье вышло. У нас был частный дом. Мы жили на окраине. Небольшой дом, крыша тесовая. Хороший старый дом, просторный. Администрация решила эту улицу снести, каменные дома построить. А хозяев временно поселить в здание, где раньше школа была. Окон нет, толчки раздолбаны, паркет выцарапан, какое там житье? Это же нормальные обычные люди, моя мама и еще пять семей. Они в милицию, а им: да, принято такое решение. Поживете с полгодика, переселим в новостройку, только в другом месте. Зиму там жить! В школе! А что им потом дадут, когда нет в районе новостроек. Нет, и все тут. Все знают, что нет. Администрация: ну, не беспокойтесь, что-нибудь подберем. Они в газету, а им: мы не можем, сами под богом ходим. Что делать? Как сопротивляться? Слухи пошли, будто это бандиты для каких-то коттеджей землю от лохов очищают. Потом правдой оказалось. Хороших денег начальству дали. Наши не выезжают. Как же так, думают. Не по-человечески. Как же так можно! Им свет отключили. Потом стали к ним приходить здоровые быки, обещали ноги-руки повыдергивать, если будут упрямиться. Они опять в милицию, им: факты не подтвердились. Мать, она в другой жизни выросла, ей невдомек, что защищать ее никому не нужно. Даже мне ничего не написала, думала, наверное, утрясется. Среди бела дня, прямо на улице голову проломили. Никто не помог. Все знают, кто голову проломил, а ничего никто не сказал, испугались. Я приехал, она у соседей, не говорит совсем, язык отнялся, трясется вся. Еда изо рта падает. Ты понимаешь, у нее еда изо рта падает! У мамы. У моей мамы! Скоро мы ее схоронили. И даже виновных никто не искал. Сговорились, гады. Я тут, в Москве на них управу хотел найти, да где там, сила солому ломит. У них тут своя рука, с первого рабочего места уволили меня. Предупредили, что как с мамой… Заплакал Евграфов.
– Сволочи, какие сволочи! Какие сволочи, Люда! Я все не верю, что так бывает. Какие же они сволочи! Какие сволочи, гады! Она гладила его по груди ладошкой. Гладила совсем неправильно, профессия все-таки накладывает свой отпечаток. Люда хотела успокоить его, утешить. Смотри, как пригорюнился. Бедный, бедный. Хороший, бедный. Но гладить успокаивающе то ли разучилась, то ли еще не научилась к двадцати годам. Поэтому пальцы ее непроизвольно выводили на Евграфовском теле сумбурную мелодию возбуждающей ласки, задевали соски. Он прижал маленькую ладошку своей, большой…
– Ну что ты. Ну что ты. Конечно, они сволочи. Стрелять их надо. Мне дочь кормить нечем, конечно, они сволочи. Ну. Все будет замечательно. Бедный ты мой сирота. Успокойся, ну что ты. Прижалась к нему. Душа родная. Полежали так. И вправду успокоился. Открыл две банки пива, одну дал ей. Рассказал анекдот. Немного погодя Люда высвободила руку и принялась потрогивать его. Поцеловала в шею, куснула мочку уха. Открывает, стало быть, второй цикл. Понравилось ей. Евграфову уже не хотелось. Он бы и кончил во второй раз, но только не под мысли о матери. Нехорошо все-таки. Перевернул ее на спину. Понежил пальцем подбритый пушок между ногами. Поцеловал. Нащупал языком клитор. Поработал с клитором. Стонет. Норовит устроить его голове крепкое бедропожатие. Очень приятное чувство. Ей хорошо. Вскрикнула. Восхитительно! Евграфов ввел два пальца внутрь и сделал круговое движение, не переставая работать языком. Очень технично получалось. Кричит, кричит! Молодец, девушка… Она хотела с ним встретиться еще раз. А если можно, еще, еще и еще раз. Приличные клиенты, с которыми можно расслабиться - большая ценность. Она готова сделать скидку. Ее телефон… Он машинально записал семь цифр, зная, что никогда не позвонит. Больше всего Евграфову нравилось в женщинах то удовольствие, которое он умел им доставить. Он наслаждался их криками, хрипами, визгами, воплями и словами благодарности постфактум. Его собственный оргазм очень мало зависел от усилий прелестниц. Журналист научился получать оргазм почти в любых условиях и даже от самых бревенчатых избушек. Он собирал маленькие клочки их любви, ненадолго вырастающие из качественно удовлетворенных желаний. Он любил, когда его любили. Евграфов отпустил ее утром, дал денег на такси. От вчерашнего куша у него оставалось триста пятьдесят четыре доллара, частично в рублях.
Чих! Чих-чих! - Евграфов сунул пистолет в карман. С пятнадцати метров он не попал в пивную бутылку. Винная разлетелась вдребезги, а вторая пивная лишь покачнулась. Неужели отскочило? Гордей поднял ее, повертел в руках. Нет, металлический шарик проделал аккуратную дырочку и катался теперь по дну бутылки.
– Видите? Как пробило! Хорошая вешь, может пригодиться.
Гордей повертел еще немного и мрачно изрек:
– Дерьмо твоя пневматика.
Присели на лавочке. Глухой сектор Сокольнического парка, будний день, с утра моросит. Белка вьется на ветке, совсем близко. Любопытничает, как штатный осведомитель. Евграфов начинает рассказывать, что вот, есть другая отличная идея, у него приятель - дипломированный химик, хвалился, что взрывчатку хоть на спор сделает.
Гордей молча вынул две десятидолларовых банкноты и протянул философу. На мол, казначей, положи в свою казну.
– Ваня, - говорит философ Евграфову, - ты просто скуп. Но порядочное дело по дешевке не сделать… Ты хоть представляешь себе, сударь мой, чем это чревато: халтурить на подготовке теракта?
Журналист принялся перебирать дензнаки во внутреннем кармане куртки. Движения евграфовских перстов красноречили: не хотелось ему вынимать все и отсчитывать. Неудобно показывать, сколько он решил оставить себе.
– Ваня, - мурлыкал Тринегин, - диссиденты планировали как-то убить Хрущова. Застрелить на проспекте Мира. Они отказались от этой идеи только по одной причине - не нашли настоящего оружия. Хотели добыть винтовку, но не смогли. У них была мелкашка, но они не решились на дело, побоялись…
– Не дави на психику. Сколько у нас на сегодня в казне?
– Со Степиными - тысяча семьсот пять долларов.
Евграфов как-то особенно заулыбался. Внутренний хранитель финансовых секретов, надо полагать, нашел компромиссный вариант между чувством долга и стремлением к счастью.
– Вот еще двести девяносто пять. Для ровного числа.
Гордей молча курил, ему хотелось послушать философа. Что у того на уме. Может, что-то новое выдумал. Неглупый человек. Да. Философ затянул свое соло:
– Поначалу я тоже склонялся к взрывчатке. Только не к самопальной, а настоящей. Полагаю, можно ее приобрести у каких-нибудь строителей…
Молчит Гордей.
– …или геологов. Не знаю. Это предположительно. Сделать адскую машинку со взрывателем, бросить ее в машину или как-нибудь подложить. На дороге, в доме или офисе. Как-нибудь так. Но потом я понял, сколь велики затруднения. Как все это мастерить, я совершенно не представляю. Возможно, у кого-нибудь из вас есть полезный опыт, близкий к названной сфере?