10.
Она пришла в себя ночью. Зуев проснулся не от воя, а от тихого поскуливания. Она сидела на матрасе, сжавшись нелепым треугольником, обхватив голову руками, и скулила, покачиваясь из стороны в сторону, вышептывая какие-то слоги и междометия, то и дело замирая на самой тоскливой ноте, пока не упала набок, забившись в рыданиях. Зуев лежал на старых половиках, заменивших матрас, смотрел в потолок и молчал. Ему ли было не привыкнуть к женскому полуплачу-полувою? Ему ли был не знаком этот звук, которым вся средоточенная деревенская женская душа всегда изливала боль? Спи, солнышко. Конечно, лучше детский ночной плач, чем женский. Но женский вой лучше, чем пустота и одиночество!
11.
Утром Зуев сходил на родник, истоптал залитую кровью траву, поднял желтую гильзу, отыскал в корнях сгнившей ольхи заблудившийся свинцовый цилиндрик, спрятал все это в карман и понес наполненный ключевой водой чайник к дому. Кот по-прежнему сидел на поленнице и еще более презрительно наблюдал за его движениями, и так же медленно закипала в ведре вода, и пальцы с трудом удерживали в руках картошку, которую он решил почистить в это утро, и паутина попадала в глаза, когда он отыскивал в зарослях бывшего огорода одичавшие укроп, огуречный лист и зимний лук. Он почувствовал ее спиной. Не оборачиваясь, Зуев прошел к дровам, взял еще пару поленьев и, когда шел обратно к печке, увидел ее стоящей у приоткрытой двери, завернувшуюся в старую простыню, выглядывающую из-под кровоподтеков и пятен зеленки, как воробей из скворечника.
– Ты леший?
Голос у нее оказался неожиданно тонким, но хриплым. Хриплым, наверное, не от природы. Прошлись ботиночками по женской груди.
– Похож?
Он не узнал собственного голоса. Господи. Сколько лет уже промолчал? С племянником-то все кивками. А сам с собой говорить так и не научился. Ну, что ж, скрипи теперь, несмазанный.
– Похож.
Она помолчала, наблюдая за его действиями, скривилась в плаксивую гримасу, присела.
– А у меня ребро сломано.
Он молча бросил в чугунок соль. Взглянул на нее из-под лохматых бровей. Что он мог ответить, когда смерть саданула ее рукояткой косы по лбу?
– У меня ребро сломано! – настойчиво повторила она.
– Не сломано.
– Болит!
– До свадьбы заживет.
– Да? – привалилась она спиной к косяку. – Ловлю на слове. У тебя зеркало есть?
Зеркало? Было ли у него зеркало? Разве только эта большая рама, в которую по краям вставлены фотографии и в крохотных загибающихся зеркальных обрывках которой он иногда улавливает кусочки своего лица?
– У тебя зеркало есть?!
– Есть, – ответил Зуев.
12.
Она стояла, тяжело опершись о старый комод, покрытый желтыми кружевами и вазочками с пучками бессмертника, и пыталась разглядеть свое лицо, несколько раз с очевидным сарказмом повторив при этом: «Ну, ну». Затем обернулась и, придерживая простыню на груди, откинула волосы со лба.
– Рикошет? – спросила про багровый шрам.
– Почти, – кивнул Зуев, выставляя на «стол» треснутую тарелку, на которой лежали пять картофелин, посыпанных зеленью.
– Почти? – то ли переспросила, то ли задумалась, прихрамывая, подошла к «столу» и с гримасой боли села на второй стул. – Голова раскалывается на части.
Зуев молча взял одну из картофелин, макнул ее в налитое на блюдце тонкой лужицей масло и стал есть.
– Не густо, – откусила она кусок картошки, обожглась, взяла хлеб. – Почему хлеб сухой?
– Засох, – ответил Зуев.
– А молочка нет? Молочка бы хорошо.
– Хорошо бы, – согласился Зуев и, уже тяжело вставая, добавил. – Но нету.
– Не густо, – повторила она и приподняла край скатерти. – Это не для меня случайно приготовлено?
– Для меня, – ответил Зуев.
– Запасливый, – похвалила она, зажала рот и, привстав и согнувшись, заковыляла во двор.
13.
Ее вывернуло наизнанку тут же, возле поленницы. Все так же кутаясь в простыню, она сходила за дом, вернулась и, держась одной рукой за стену, прошла внутрь, скользнув по Зуеву безумными невидящими глазами. Привычный мир рухнул, и наступила звенящая пустота. Зуев взялся было за метлу, чтобы и в этот день двор его дома был идеально чист и готов к забрасыванию еловыми ветками, но метла не держалась в руках. Он приставил ее к навесу и тоже вошел в дом. Жужжала на стекле бестолковая муха, негромко кряхтел будильник. Она лежала на матрасе, прижавшись к нему всем телом, изогнувшись раненым умирающим зверем. Услышав скрип половиц под ногами Зуева, сказала, не поворачиваясь:
– Не повезло. Чуть-чуть ниже, и сейчас было бы так легко.
Зуев замер, затем медленно прошел мимо, подошел к платяному шкафу, открыл. Не нравилась ему легкость в груди. Может, и нет уже комочка? Сорвался и летит вниз, чтобы расплескаться мокрым пятном? Так не долетел еще пока. Он аккуратно потер левую половину груди и отодвинул в сторону заветный костюм. В глубине шкафа шевельнулись несколько платьев. Немного. Всего лишь пять плечиков. Приличное богатство по тем временам. Вот это она так и не успела толком поносить. Зуев аккуратно достал бледное зеленоватое платье, вздрогнул, когда холодный шелк скользнул по лицу, и повесил плечики на стену, зацепив за резную полочку для отрывного календаря, на котором замер пожелтевший от времени листок с еловой веточкой какого-то давно забытого Нового года. Как она радовалась тогда этому платью!
14.
Она пролежала неподвижно до самого вечера. Зуев сидел у окна, разложив на белой скатерти маленьких фарфоровых собачек, с которыми любил играть сын. У многих из них были отбиты лапки или хвостики, некоторые несли на себе следы склеивания. Сначала он не разрешал ему играть с собачками, но потом, когда увидел, каким огнем загораются его глаза, махнул рукой. Сын раскладывал собачек на подоконнике и часами смотрел на них как зачарованный. Она шевельнулась, потянула на плечо простыню.
– Холодно.
Зуев встал, взял с кровати разодранную овчину, накрыл.
– Как тебя зовут?
– Зуев.
– Чего ты тут делаешь?
Зуев помолчал, сдвинул собачек в кучку.
– Пока живу.
– Пока? А потом?
– Потом перестану.
– Я тоже скоро перестану. Помогут. Но не сейчас.
Она закашлялась, отдышалась.
– Засекай время. Проверим, правда ли, что на бабе заживает все как на собаке. Жаль, собаки нет.
– Зачем? – спросил Зуев.
– Для сравнения. Хотя я и сама… сука. Зуев.
– Да.
– У тебя есть имя?
– Петр Михайлович.
– Петр, значит. Петруха, хрен и два уха. Ты куда одежду мою дел, Петр?
– Выбросил.
– Зачем?
– Затем.
Зуев поднялся, чтобы лечь. В груди опять задрожала паутина.
– Дурак ты, Зуев. Это же улика.
«Дурак», – подумал про себя Зуев.
15.
Утром, когда Зуев выходил во двор, она лежала в той же самой позе, в которой оставалась с вечера. Он остановился возле матраса, она, не открывая глаз, выдавила:
– Не сдохла еще. Уйди.
Зуев сходил на родник, снова поставил на огонь ведро с водой, бросил в чугунок нечищеную картошку, присел на березовый чурбан. Сил не осталось. Чувствуя, что начинают снова ломить виски и тяжелеть губы, встал и вошел в дом. Она сидела у окна, опершись руками на скатерть, и смотрела в никуда. Зуев открыл комод, достал белую тряпицу, завернул в нее полбуханки черного хлеба и, побрызгав водой из чашки с отломанной ручкой, положил на солнечный подоконник.
– Лето, – сказала она в никуда.
Зуев пошел к двери, она спросила в спину:
– Зачем подобрал меня?
Он замер на секунду, затем, не оборачиваясь, почему-то кивнул и вышел.
16.
Она открыла, выламывая куски засохшей замазки, маленькое окно, высунула подол шелкового платья, крикнула во двор: