Тюрьма, выросшая передо мной каменным забором и зданием, обвитыми проволокой, меня никак не интересовала. За ней было другое - сопка Орлиное гнездо. Я еще никогда не забирался на Орлинку со стороны тюрьмы. Обычно мы, пацаны, ползали, как мухи, по другой ее стороне, противоположной, поближе к нашему двору. Среди полыни и крапивы мы отлавливали божьих коровок. У этих гладеньких кругленьких существ с черными крапинками на белых, красных или желтых спинках, образуемых твердыми крылышками, было и другое имя - японская вонючка, потому что я упорно путал божью коровку с каким-то безымянным жучком, по цвету, часто меняющемуся, похожему на нее. От него и вправду попахивало. Посадить ее на ладонь и следить за тем, как глупый жучок неразумно семенит по необозримому взлетному полю ладони, не понимая, что его, собственно, никто силком здесь не держит, - приятно и смешно. Когда божья коровка смекала, что она свободна, в воздухе вспыхивали слезы радости - ее крылышки.
Божья коровка! Улети на небо, принеси нам хлеба, черного и белого, только не горелого.
Она улетала, но ты возвращался во двор в ее перепутанной роли.
"Японская вонючка!" - дразнилась Люська-давалка. От тебя несло не только лжебожьей коровкой. Крапива да полынь - тоже ничего себе пахнут. К тому же ты ухитрялся чуть ли не каждый раз вляпаться в черную кучу, оставшуюся от предшественника по исследованию внутреннего устройства дота, которых на Орлинке немало. Это старые доты, от русско-японской войны. На Орлинке сохранился рубеж обороны города, поросший густой травой. Деревьев тут почти нет - уничтожили под корень еще тогда, когда ждали с моря самураев: нужен был обзор бухты.
В поту я взошел на вершину Орлиного гнезда. Ничего нового на тропе со стороны тюрьмы я не обнаружил. На вершине же был впервые. Там шли земляные работы. Верней, работ как раз не было, потому что было воскресенье и один-единственный экскаватор отдыхал, стоя косо на изрытом склоне. Около большой ямы на ворохе сена спал небритый человек в тельняшке, обняв ногами винтовку. Сторож, догадался я.
Валяться на сене любил и я. Летом мимо нашего дома проезжали грузовики, набитые горами сена. Повиснешь на нем и срываешь его клоками, пока вся улица по ходу машины, медленно ползущей на подъеме, не устилается золотыми горками. Бери все это в охапку, тащи на крышу сарая и валяйся кверху пузом.
Я тихо попятился, чтобы незаметно смыться. Не тут-то было. Человек вдруг продрал глаза и, мгновенно что-то такое сделав ногами, направил винтовочное дуло мне в живот.
- Стой!
А я и так уже стоял. Он зачастил:
- Охраняемый объект! Запретная зона! Государственный секрет!
Меня осенило:
- Дяденька, а у вас на лбу японская вонючка.
Он вытаращился на меня, положил оружие на свою сенную лежанку и нанес себе по лбу сокрушительный удар. Сев наземь, он забыл про меня. Я примостился рядом.
- Что это такое было?
- Да ничего. Чудо-юдо из Японии. Оно уже улетело.
- А...
Моего объяснения ему показалось почему-то достаточно. А мне вот было интересно, что это за яму тут копают.
- Крепость строят, да?
- Сам не знаю, - сказал он. - Какая-то телемышка, говорят.
Пустой звук. Ничего такого я не знаю, да и он тоже. Он показал пальцем на далекую сопку в Гнилом углу, где стоит высокая металлическая вышка, отсюда маленькая.
- Вот что-то такое будет. Военное.
Я перехватил разговор. Показав ему свой дом, пальцем повел по Золотому Рогу и вышел на мыс Чуркина. Там, в бараке, жила моя родня. Майор дядя Ваня Кляжников, женатый на тете Лизе, сестре моей матери. Тетя Лиза болела падучей болезнью. Я однажды видел, как она упала. Страшные глаза, пена на губах. Она жарила рыбу на сковородке, и сковородка с рыбой накрыла ее, перевернувшись вверх дном. Кипящее масло текло по ней, а я стоял и не знал, что делать. Дяди Вани не было дома, прибежала моя матушка, с кем-то разговаривавшая в коридоре, - мы к тете Лизе в гости пришли. Матушка засунула ей что-то в рот, что-то твердое, и тетя Лиза пришла постепенно в себя, но ничего не помнила. Матушка дожарила ту рыбу. И я ее съел.
По мысу Чуркина гулять интересно. Здесь, в центре города, все другое. Каменных домов здесь почти столько же, сколько деревянных. А там все деревянное. При каждом доме огород, окруженный забором, на штакетинах забора крепкие рыбацкие сети, и у многих во дворе стоят, сушатся лодки. Даже парусники есть. Там больше петухов, чем тут у нас, и собак видимо-невидимо. Наших собак отлавливают, собачий ящик так и шныряет мимо нас по улице, а там - свобода, море у самых ног, пахнет чистой солью, не то что здесь, на 36-м причале, где в воде один мазут и лучше не купаться - вылезешь, как тот петух серо-буро-малиновый.
У меня есть еще и тетя Феня, тоже матушкина сестра. Она работает в морге, обмывает мертвецов и трезвой не бывает. А когда вдруг трезвая, то страшно строгая, и вот уж кто бурятка, так бурятка, лицо ее как два сведенных булыжника. Она живет вон там, под той сопкой, где стоит Клуб Ильича. Рядом с ее домом - роддом, в котором я родился. А рядом с ним моя 9-я школа.
Когда я пошел во второй класс, откуда-то с Севера приехал отец. Я выбежал на переменку из школы, а ко мне подходит какой-то дядька в шляпе и говорит "сынок". Взял меня за руку и пошел знакомиться с моей учительницей. Ольга Васильевна, высокая такая, смотрит на него сверху вниз, он снял шляпу, у него лысина, но он ей почему-то нравится. Мне велено было отойти, погулять пока что рядышком, и слышу я краем уха: мальчик очень способный, но то, что творится у него в доме, может его погубить, ходит в дранье, купили ему на средства родительского комитета новую форму, обувь и учебники, а там, в доме, все пропивается.
- Я регулярно высылаю серьезные алименты, - возмущается отец.
- А мать говорит, что ничего не получает, и вообще на нее заведено уголовное дело за недостачу в кассе и растрату.
Слышу все это, и сердце мое горит. Неправда все это, матушка у меня хорошая и не такая уж пьяница, как все вы о ней сплетничаете. Конечно, я иногда иду ее искать в пивнушку на Суйфунский рынок, и нахожу ее там, и веду домой, и все на нас смотрят, и мне стыдно с ней ходить по улицам, потому что все про нее сплетничают, что она пьяница и спекулянтка. А у нее горе. Она всегда, когда выпьет, вспоминает моего отца, плачет и ругает его всеми словами с Суйфунского рынка, и говорит, что я вылитый отец, и целует меня. А он тут приехал и возмущается.
Божья коровка, лети домой, твой дом в огне, твои дети горят.
Мой собеседник спал на сене, обхватив ногами винтовку.
Когда старик Ван назывался Седаном и жил в фанзе у моря, побережье еще не потеряло себя. Вокруг стоял стеной пробковый дубняк, перемежаемый ильмом и ясенем, орехом и кедром, елью и пихтой. Стволы лиан, подобно могучим змеям или небесным лестницам, оплетали тела древесных великанов. В ногах великанов по весне разбегались ландыш, фиалка, багульник, ветреница и медуница. Белым огнем черемух и яблонь вспыхивали речные долины. Трубил дикий козел, ведущий стадо на юг, трещал кузнечик, пела цикада, посвистывал бурундук. По ночам из ущелий прибрежных гранитных скал вылетал на охоту филин с фосфорическими кругами глаз. На резкое гуканье филина тихо отзывался чугунный колокол на ветви ильма около фанзы Вана.
Несметные стаи уток полоскались в морской воде вперемешку с чайками. Они пахли рыбой, но можно было охотиться и на озерах. По рекам, вдоль берега, густо шли осенние стаи лосося. Рыбу брали острогой или голыми руками. Двадцатипудовая калуга или даже двухпудовый таймень требовали больших усилий, выдержки и сетей. Ван не рыбачил, не охотился. Он ходил в раздумье по морскому берегу, поросшему бархатным деревом, с длинной суковатой палкой из жимолости.
Красный волк сидел спиной к Вану на лесной тропе, круто повернув к нему голову, - так не делают собаки. Вану вспомнилась притча о волке и олене. Олень укорял волка в погублении живых существ - за это хорошей кармы ему не видать. Достигнуть вечного блаженства мог, на взгляд оленя, лишь он, олень, потребитель растительной пищи. Оба они умерли - и пророчества оленя не сбылись. Ведь вместе с растительностью он поедал безмерное количество ничтожно крошечных насеко-мых - существ не менее живых, чем волчьи жертвы. По той причине, что он не догадывался о раскаянии, ему досталось дурное перерождение - в отличие от волка, понимавшего, что его природная обреченность на уничтожение живого - грех, вынуждающий к беспрерывному раскаянию. Волк достиг вечного блаженства.