Рассказ

– Так… Начали… Мотор!

Хлопнула хлопушка.

– Дубль два!

И грянул марш. В ногу, в ногу, отбивая шаг, двинулся строй, вздымая известковую пыль. Встречно по рельсам покатили рабочие тележку с камерой и пригнувшимся к ней оператором.

– Песню! Песню! – забегая сбоку, но так, чтоб не попасть в камеру, надрывался, молил, грозил ассистент.

И не грубый от зноя и ветров отрывистый голос запевалы, а сладкий эстрадный тенор из военного ансамбля вознесся, как жаворонок в синеву:

Взвейтесь соколы орлами,

Полно горе горевать…

Строй надвигался. Ремни, портупеи, погоны, фуражки с белыми кокардами, лица, лица…

– Лица-а! – застонал режиссер и сел на камень, зажав голову руками. Рядом с ним на парусиновом стуле остался брошенный микрофон. – И это – русские офицеры?

Дворяне?

Сам режиссер был не породист, коротконог. При мощном сложении, крупной голове, крупных чертах лица он, когда сидел, производил впечатление рослого человека. И потому он сидел, а они перед ним стояли: ассистент и консультант.

– Где вы их понабрали таких? Это не дворяне, дворняжки. Их будут расстреливать, вам жалко? Мне – нет!

Откатили по рельсам тележку с оператором, массовка, изображавшая господ офицеров царской армии, курила, сойдясь, поворотившись спинами на ветер. Море было еще холодное, и от ветра, срывавшего белые гребешки волн, синели лица. Но набежавшие поглазеть на съемки мальчишки да томящиеся от безделья, тепло одетые отдыхающие из местного санатория, приехавшие не в сезон, по льготным путевкам, добровольно зябли на ветру, отгороженные белой веревкой, вдоль которой похаживали для порядка два милиционера с мегафонами.

Дело было, конечно, не в лицах: время уходило, и режиссер нервничал. А уж как выбирал он сценарий, чтобы не ошибиться, чтобы одним выстрелом и сразу – в десятку. И вроде бы ухватил главный нерв времени. Не случайно же сегодня достают старинные фотографии, которые десятилетиями прятали от властей, устраивают выставки, и люди смотрят со слезами умиления на глазах. Да и можно ли смотреть без слез? Сестры милосердия русской армии в Первую мировую войну, белые голубки, генералы с благородной строгостью во взоре. Какие лица! Даже у нижних чинов.

Исчезнувший генотип.

Для себя он определил так: его фильм – это будет «Чапаев» нашего времени. Надо только знаки поменять: минус – на плюс. Крым, море, расстрел белых офицеров на берегу под грохот волн, и волны поглотят их и вынесут вновь, покажут зрителю и увлекут с собою в пучину. А белые чайки, как светлые души, будут виться над кипящим морем.

Но к тому времени, когда удалось выбить деньги, и все устроилось, и фильм запустили в производство, интерес общества как-то поостыл, да и лица, казалось, навсегда исчезнувшие, тот самый утраченный генотип, стали попадаться нередко.

Отсняли еще дубль, опять ждали, курили. Изабелла, гример, мягкой кисточкой освежала грим на лицах актеров. Она же и заметила этого офицера-десантника по ту сторону белой веревки: полюбопытствовать подошел. Стоял он вольно, грудью на ветер и, видно было, не мерз в легкой пятнистой форме, тельняшка грела его.

Когда Изабелла начинала работать на студии, все вокруг были старше нее. А теперь незамужние подруги-ровесницы одна за другой становились ее моложе. Она уже, как говорится, сходила замуж один раз. Вспомнить нечего. Хорошо хоть без последствий.

И теперь за ней ухаживал массовик санатория, иногда от скуки она прогуливалась с ним вечерами.

Изабелла подозвала к себе ассистента:

– Смотри, будто на меня смотришь. Офицер-десантник, к нему милиционер подошел с мегафоном… Видишь, позади меня?

Можно было и самой пойти сказать режиссеру, каждому приятно отличиться, но она терпеть не могла капризных мужчин: сощурится и голосом плаксиво-громким: «Что?»

Будто уж такое ничтожно малое перед ним, не человек, а лейкоцит в поле зрения.

Ассистент нырнул под веревку и вскоре подводил десантника к режиссеру, тот сидел под зонтом на парусиновом стуле, шарфом кутал горло. Изабелла загадала: гримироваться его поведут к ней. Не к Валентине, не к старухе Клавдии Петровне – к ней. И действительно, услышала приближающиеся шаги по гальке; она знала в себе эту силу, способность внушить.

На отдалении слышался довольный, поучающий голос режиссера:

– Какой прекрасный человеческий экземпляр! Вам жаль, если его будут расстреливать? Мне – да! И зрителю будет жаль.

Изабелла усадила десантника перед собой на стул. Зеркала, как в гримерной, чтоб он мог видеть себя, здесь не было, и она пошутила:

– Вашим зеркалом буду я.

Он не обратил внимания, сидел спокойно, изредка смаргивая спаленными солнцем ресницами. Кепку с козырьком снял, надел на колено, и чуб его, густой, кучерявый – расчесать такой, зубья расчески сломаешь, – тоже был осветлен солнцем до рыжины. И такие же глаза: карие, рыжеватые от яркого солнца. Она взглядом мастера, как бы примериваясь, разглядывала его лицо. Захотелось тронуть его пальцами, и, как бы лепя, она потрогала скулы, щеки:

– Не холодные у меня руки?

Он покачал головой. Шрам не портил мужественное это лицо, шрам рассек нижнюю губу, широкий подбородок, исчезал на шее.

– Это – там? – спросила Изабелла.

Он глянул на нее и не ответил.

– У меня брат был в Афгане, – сказала она, будто оправдываясь. – Старший брат.

Он не спросил, вернулся? жив? – только внимательней посмотрел на нее.

Холодно и ярко светило солнце, небо было густо-синее, и белопенные облака стремились, плыли в даль неведомую, гонимые ветром. И море вздымало зеленые на изломе волны, обрушивало на берег, где сидели толстые чайки, нахохлившиеся на ветру.

Ничего не надо было трогать в этом лице, не портить. Но Изабелла вглядывалась издали, отступя, то близко наклонялась, припудривала поролоновой подушечкой. Она чувствовала на себе его дыхание, мужской табачный запах, и от холодного солнца слепящего, от соленого ветра, от блеска моря у нее слегка кружилась голова.

Как бы между прочим сказала ему, что вечером в санатории массовик, в прошлом – артист цирка, будет показывать смертельный номер.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: