— Нет, Степановна, не искушай. Куда от себя денешься?.. Как-нибудь в другой раз семитравку твою попробую. Ты как настаиваешь?

— Уж как положено, не кипячу небось. Зато от всех болезней.

— Может, рецептик дашь? Трава-то хоть здешняя? Или тоже с Иванова мха?

— Тутошняя. Позапрошлым летом собирала. От же хороший год был! И зелья добрые уродились, сильные. А в «Кубанскую» я первым делом зверобой положила, потом, конечно, золототысячник, горец и донник, и зорю, и тысячелистник… Это ж сколько выходит? — прикрыв глаза, она беззвучно зашептала, подсчитывая. — Шесть?.. Седьмая, значит, трава — желтый цвет мать-и-мачехи. По весне брала. Еще снег не всюду сошел… Да ты, чай, не слушаешь?

— Прости, бабушка, задумался, — вздрогнул Люсин. — Я потом твой рецепт запишу.

Ожидая звонка, он думал о том, как бы не задеть ненароком эту странную женщину, прожившую, очевидно, не очень легкую и не очень счастливую жизнь. Ее изломанная душа, где так причудливо соединялись доброта и недоверчивость, роковая какая-то устремленность к невидимым пределам и глухая, заматеревшая косность, была если и не открыта ему, то интуитивно ясна, постигаема. Ежели и таились в сумеречных дебрях какие топи, то прямое касательство к исчезновению Солитова они вряд ли имели. Не там требовалось гатить дорогу, не там промерять глубину. Но существуют непреложные правила поиска и, не в последнюю очередь, план, требующий чистоты в отработке всех линий. Собственно, это и держало Владимира Константиновича в состоянии неослабного напряжения. Не сомневаясь в алиби Аглаи Степановны, он тем не менее должен был устранить сомнительные места. По меньшей мере, ответить на поставленные Гуровым вопросы. Спросить напрямик было больно и стыдно до слез. Хитрить и путаться в околичностях неумно. Не такие это были тонкости, чтобы не дать ей почувствовать истинную их подоплеку.

— Ты мне вот еще о чем, Степановна, расскажи. — Владимир Константинович демонстративно врубил клавиш записи. — Где и как вы с Георгием Мартыновичем познакомились? Мне для дела требуется. Да и тебе, глядишь, поможет, когда придется наследство оформлять… Ты хоть знаешь, что он тебе дом завещал?

— Говорил Егор Мартынович, помню… Я-то его утешала, чтоб, мол, даже и в мыслях не держал, потому как еще меня переживет… Отказал, значит, царство ему небесное. Только не отдаст она дачу, Людмила. Видно, придется на старости лет назад возвертаться. А кому я там нужна, на Шатуре?

— Как-нибудь устроится, Аглая Степановна. Завещание, во всяком случае, в твою пользу… И давно ты Георгия Мартыновича знаешь?

— Ох давно, батюшка, почитай лет сорок, а то и поболее. — Она задумчиво ополоснула посуду, потом присела, опустив на колени переплетенные пальцы. — Я в деревне жила, в Вахрамеевке, у бабы Груни. Она-то и научила меня узнавать целебные травы. Все мне перед смертью передала, пусть ей земля будет пухом… Многим она помогла, баба Груня. И меня, горемыку, пожалела. Внучкой все называла. А какая я ей внучка? Так, седьмая вода на киселе. Сидим мы, бывало, с ней вечерком…

Слушая бесхитростную косноязычную речь, с ее повторами и отступлениями, Люсин вдруг осязаемо остро увидел разоренную войной деревеньку, темную избу с прохудившейся крышей, закопченное ламповое стекло. Грустным керосиновым запахом повеяло, холодом замороженного окна.

Аглая Степановна вышла замуж перед самой войной за хорошего, работящего человека. Судьба пощадила его, доведя без единой царапины до чешского города Бенешова, где он и закончил десятого мая свой боевой путь. В родное село однако же не вернулся, а уехал вместе с другой женщиной в Мурманск. Тогда-то и пригрела Аглаю бабушка Груня, как умела, облегчила ей сердечную боль и тоску. Прошло еще несколько лет, и в захиревшую Вахрамеевку, где остались только старики, вдовы да незамужние девки, приехало начальство вербовать на торфопредприятие.

— Я и поехала сдуру, — объяснила она резкую перемену жизни. — Потому что ничего хорошего на тоем болоте не видела. А вообще, ничего была жизнь, только работа тяжелая. От зари до зари пни после гидроторфа ворочали. Техники, почитай, никакой. На сорок торфушек один слабосильный трактор. Так намаешься за день, что свету белого не взвидишь. Только б доползти до барака. Однако полежишь час-другой — и оживешь помаленьку. Одно слово — молодость. Да еще плясать под гармошку выйдешь, частушки петь. Сколько я их напридумывала — этих самых частушек!.. Про болото да про пни окаянные. И покатились годы, как перезрелые яблочки. Сезон — на болоте, а как зима придет — под бочок к бабе Груне.

— А как же Георгий Мартынович? — робко напомнил Люсин.

— Он к нам научную работу исполнять прибыл, — охотно откликнулась Аглая Степановна. — Веселый, стройный — любо-дорого взглянуть. Собака еще при ем была агромадная — страсть. Ростом — что твой теленок. И красивая-красивая, вся такая белая с черными пятнами, брыластая, гладкая и уши торчком… Рекс, кажись.

— И чем он занимался? — Люсин поспешил отвлечь Степановну от воспоминаний о Рексе, явно поразившем ее воображение.

— Домик ему сколотили специальный, под лабораторию. Вроде как здесь у нас, значит. Стол привезли с ящиками, микроскоп поставили, электричество, само собой, провели. Печи, помню, еще там такие стояли, серебристые, где он торф этот самый в чашках сжигал. Чашечки махонькие-махонькие, чуть поболе наперстка.

— Муфельная печь, — догадался Люсин.

— Дак виднее тебе… Только я про Егора Мартыновича… Как увидела его с этим Рексом, так и обмерла вся. Настоящий, скажу тебе, прынц. Вот и весь сказ.

— Влюбилась, что ль, Аглая Степановна? — сочувственно подмигнул Люсин. — Да ты не стесняйся, с кем не бывает.

— Что я, тронутая? — строго поджав губы, она покачала головой. — Не про меня залетка. При нем и внешность, и образование, и обращение деликатное. А я кто? Торфушка с четырьмя классами, солдатка брошенная… В обед черняшка с тюлькой, кипяток с рафинадом — в ужин. Хожу сторонкой, глаза прячу. Однако заметил он меня, приблизил, значит, к своей особе, в эти… в коллекторы определил. Тоже, значит, по научной части.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: