Насчет душ — это точно бабушкины сказки, — откликнулся Агеев. Отойдя от бревен к кормовому срезу, он чиркнул зажигалкой, затянулся. Разноцветные дольки наборного мундштука поблескивали в его прямых губах. — А что убивать чаек нельзя — истинная правда. Чайка моряку друг. Только вот разве подводники в военное время эту птицу не уважали — рассекречивали чайки их корабли.

Матросы подошли к главному боцману. Ближе всех к Сергею Никитичу встал Щербаков.

Папаша мой не раз рассказывал, друзья, — продолжал мичман. — Дружба чайки с моряком с давних времен повелась, когда еще не знали теперешних карт и приборов. Уйдет, скажем, поморский карбас на рыбалку, куда-нибудь к Новой Земле, а туда испокон веков, когда Баренцево море еще Студеным называлось, ходили поморы. И настигнет, бывало, карбас в океане штормом или все кругом туманом затянет — неизвестно, где берег. Вот тут-то чайка и приходит на помощь: с какой стороны помашет крылом, с той, значит, и суша. Моряк чайку кормит, и она ему отвечает добром.

Ну а нам, товарищ мичман, в океане, пожалуй, никакие чайки не помогут, — сказал Мосин, поглаживая голые плечи.

Он присел на широкую тумбу кнехта, за спиной Щербакова. Подмигнул в сторону молодого матроса, при рассказе Агеева даже приоткрывшего от внимания рот.

— Выволокут док на буксирах в Атлантический океан, да тряхнет его штормом, порвет концы, и понесет нас неведомо куда. — Мосин сделал страшные глаза. — Своего-то хода и управления мы не имеем! Слышал я: когда тащили американцы док на Филиппины, что ли, их так закрутило — одна жевательная резинка осталась.

— С американцами это случиться могло, — сухо сказал Агеев.

Он загасил трубку. Положил руку на плечо тревожно насторожившегося Щербакова, строго взглянул на Мосина.

— Зачем парня дразнишь? Ты, я вижу, известный травило… Думаете, товарищ матрос, если прошли вы пять раз из Таллина в Кронштадт — так уж старый моряк, можете зубы заговаривать новичку? А вот сами на кнехт сели — допустили нарушение морской культуры.

Он не сводил с Мосина взгляда чуть прищуренных глаз, пока тот, что-то пробормотав, не поднялся нехотя с кнехта.

— Да, товарищи, — помолчав, продолжал боцман. — Поход наш будет не из легких. Только все здесь от нас самих зависит. Хорошо подготовим буксирное хозяйство — никаким свежуном его не порвет.

Он сунул трубку в карман.

Ромашкин, через пять минут кончать перекур! Поднажмите — окончить разноску якорь-цепей к спуску флага.

Есть, окончить разноску якорь-цепей к спуску флага! — весело крикнул Ромашкин.

Сергей Никитич зашагал к барже. Ромашкин потянулся. Подошел к Мосину, зло и отчужденно смотревшему вдаль.

Вы, Мосин, что хмурый такой? Погладил вас против шерстки главный боцман. Так разве не поделом?

Поделом! — Мосин негодующе сплюнул. — И пошутить, стало быть, нельзя?

Он повернулся к Ромашкину.

С кнехта меня согнал — как маленького, осрамил перед всеми!

И правильно согнал — главный боцман морской серости не терпит! — быстро, убежденно сказал порывистый Ромашкин. — Эх, парень, против какого человека ершишься!

А какой такой особенный человек?

Какой такой человек? — Ромашкин смотрел со снисходительным сожалением. — Трубку его видел?

Не слепой!

Заметил — мундштучок на ней какой-то чудной, словно мохнатый, со всех сторон зарубками покрыт?

Мосин молчал полуотвернувшись.

— Так, может быть, ты и о «Тумане» ничего не слыхал? — продолжал Ромашкин. — Служил товарищ мичман на североморском тральщике «Туман»: на том корабле, который бой с тремя фашистскими эсминцами принял, флага перед ними не спустил. И когда не стало «Тумана», поклялся наш главный боцман не пить и не курить, пока не истребит собственными руками шестьдесят фашистов — втрое больше, чем его боевых друзей на «Тумане» погибло.

Ромашкин говорил с увлечением, и все больше матросов боцманской команды скоплялось вокруг него.

Пошел Сергей Никитич в сопки, в морскую пехоту, знаменитым разведчиком стал. Умом, русской матросской хитростью врагов вгонял в могилу. И как прикончит фашиста — делает зарубку на трубке, которую ему геройский друг с «Тумана» подарил. Ровно шестьдесят зарубок на мундштуке этой трубки — и проверять не надо.

Да ну! — сказал пораженный Щербаков.

Вот тебе и ну! Да не в этом главная суть. А суть в том, что, как окончилась война, Агеев снова на корабли вернулся, рапорт на сверхсрочную подал и, видишь, служит, как медный котелок. А вы, Мосин, — «какой такой человек»! Такой он человек, что море больше жизни любит, хочет сделать из нас настоящих военных моряков.

Ромашкин затянулся в последний раз, бросил окурок в обрез.

— По годам еще молодой, а видите, как все его знают и уважают на флоте.

Он взглянул на часы.

— А ну — по местам стоять, к разноске якорь-цепей приготовиться!

Матросы разбегались по палубе, выстраивались в две шеренги возле якорных цепей…

Агеев стоял у борта, смотрел в сторону ледокола. «Кому она весть подает, тот про то и знает». А знает ли он сам, кому улыбнулась Татьяна Петровна?

Вчера, уволившись на берег, как бы невзначай встретил он на пирсе сходящую с баркаса Таню. Была изрядная зыбь, борт баркаса раскачивался у стенки, она не решалась перескочить с палубы на берег, и он очень своевременно очутился с ней рядом…

Татьяна Петровна шла в книжный коллектор, и мичману оказалось как раз по пути с ней. Говорили о книгах, о политике, о предстоящем походе… Может быть, посторонним слушателям представился бы не очень интересным этот обычный, обрывочный разговор, но для Агеева он был наполнен огромной прелестью, глубоким, замечательным смыслом.

Красота какая кругом! — сказала, проходя по высокой набережной, Таня. Они поднялись из порта в город, откуда видны далекий голубеющий рейд, белые надстройки кораблей, паруса на горизонте.

Я, Сергей Никитич, кажется, больше всего на свете море люблю!

С вашим сердцем и не полюбить моря! — Он шагал с ней совсем рядом, приноровив свой широкий шаг к ее легкой походке. Счастливое, светлое чувство внутренней близости с этой девушкой все больше охватывало его.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: