Но я уже понял, что попал в беду.

Я не знал, где находятся тормоза. Дрожащими руками и ногами я пробовал нажимать на все кнопки и рычаги, какие мог найти в машине. Среди всего прочего я включил акселератор, и последним рывком мы врезались в выстроившиеся транспортные машины. Все семь Бренов двинулись вперед, и каждый врезался в зад впереди стоявшего, пока мы наконец не остановились в дыму и гари и мотор нашей машины не заглох окончательно.

Я покосился на офицера. Он смотрел прямо перед собой широко раскрытыми глазами, по лицу градом катился пот. Он вылез из машины, перекрестился и ушел, даже не взглянув на меня. К транспортеру подбежал сержант и выдернул меня с водительского сиденья.

"В чем дело, солдат? Что ты натворил?"

"Он спросил меня, умею ли я водить машину. Но он не спросил, умею ли я останавливаться!"

Вероятно, мне повезло, что на следующее утро мы уезжали на первое боевое задание. Говорили, что нас посылают на выручку коммандос, которые в боях потеряли три четверти своего состава.

На рассвете мы вылетели на фронт.

И я сразу понял, что ошибался насчет этого приключения. Это была не просто опасность - опасность я любил - это было убийство. Теперь нашими мишенями стали не бумажные фигуры, а такие же отцы и братья, каких я оставил дома. Часто мы стреляли по простым мирным жителям.

Что же я делаю? Как попал сюда? Я был себе отвратителен.

Затем однажды произошел случай, воспоминание о котором преследует меня всю жизнь. Мы шли через деревню, которая еще не совсем опустела. Мы чувствовали себя уверенно, потому что были убеждены, что коммунисты не станут минировать деревню, в которой оставались их люди. Больше всего на свете мы боялись мин. Мы боялись их всегда. Эти омерзительные устройства могли выпрыгнуть у вас из-под ног, взорваться и оставить вас на всю жизнь пресмыкающимся калекой. В течение трех недель мы постоянно участвовали в боях и нервы у всех были на пределе. Вдруг где-то посреди деревни мы наткнулись на гнездо мин. Отряд пришел в бешенство. Без приказа, без причины мы открыли огонь по всему, что двигалось. Мы стреляли во все, что попадалось нам на глаза. Когда мы пришли в себя, в деревне не осталось ни

души. Мы обошли заминированный участок и прошли через уничтоженную нами деревню. На окраине я увидел зрелище, которое чуть не свело меня с ума. На земле в луже собственной крови лежала молодая индонезийская женщина с младенцем на груди. Оба были убиты одной пулей.

После этого я готов был застрелиться. Но знаете, в течение следующих двух лет я стал знаменитостью в наших войсках за свою смелость и отвагу. Я купил ярко-желтую соломенную шляпу и всегда брал ее с собой в бой. Это был вызов и приглашение. "Вот я! - кричала моя шляпа. - Стреляйте в меня!" Постепенно вокруг меня собрались ребята, такие же бесшабашные, как я, и вместе мы придумали лозунг, который был известен во всем лагере: "Будь мудрым - будь безумным!"

Все, что мы делали в течение тех двух лет, будь то на поле боя или на отдыхе в лагере, было крайностью. Если мы дрались, то дрались как безумные. Если пили, то пили до бесчувствия. Мы вместе таскались из бара в бар и били витрины местных магазинов пустыми бутылками.

Когда я очнулся от этих оргий, я никак не мог понять, зачем я это делал. Однажды мне пришло в голову, что, может быть, армейский капеллан в состоянии помочь мне. Я слышал, что его можно застать в офицерском баре, но, когда я нашел его, он был таким же пьяным и болтливым, как все остальные. Он вышел ко мне, но, узнав, с какой целью я пришел, засмеялся и сказал, что я сам справлюсь. "Но если хочешь, приходи на службу перед тем, как идти в бой, сказал капеллан, - тогда будешь убивать людей, удостоенный благодати". Он подумал, что отпустил очень смешную шутку, и вернулся в бар, чтобы рассказать ее остальным.

Тогда я обратился к своим корреспондентам. Я переписывался со всеми людьми, которым обещал писать, и теперь поделился своими сомнениями с некоторыми из них. Они же все написали мне в ответ фактически одно и то же: "Ты воюешь за свою страну, Андрей. Поэтому остальное не имеет значения".

Только один человек сказал об этом больше. Это была Тиле. Она написала мне о моей вине. Эти слова потрясли меня. Но дальше она говорила о прощении. И тут я ее не понял. Чувство вины сковало меня как цепь, и ничто, чем бы я ни занимался - пил, дрался, писал письма или читал их, - не могло избавить меня от него.

Однажды, когда я был в увольнении в Джакарте, я увидел на базаре маленького гиббона, привязанного к длинному шесту. Он сидел на самом верху и ел какие-то фрукты, и когда я проходил мимо, прыгнул ко мне на плечо и дал мне дольку апельсина. Я засмеялся, и этого было достаточно, чтобы ко мне тут же подбежал продавец-индонезиец.

"Сэр, вы понравились моей обезьянке".

Я опять рассмеялся. Гиббон дважды подмигнул мне, а потом показал зубы, что, по всей видимости, должно было означать улыбку.

"Сколько?"

Вот так я купил обезьяну. Я принес ее с собой в казарму. Сначала все ребята были в восторге.

"Она кусается?"

"Она кусает только жуликов", - ответил я.

Это было легкомысленное замечание, ничего не значившее. Но как только я произнес эти слова, обезьяна вырвалась у меня из рук и, хватаясь за стропила, прыгнула - непонятно почему именно туда - на голову крепко сбитого парня, который на удивление часто выигрывал в покер. Он дернулся и стал размахивать руками, пытаясь убрать с головы обезьяну. Вся казарма разразилась хохотом.

"Убери ее от меня, - кричал Ян Зварт, - убери ее!"

Я вытянул руку, и обезьянка прибежала ко мне.

Ян пригладил волосы, одернул рубашку; в глазах его вспыхнул зловещий огонек. "Я убью ее", - тихо сказал он.

Так в этот день я приобрел одного друга и потерял другого. Прошло совсем немного времени, как я заметил, что у обезьянки болит живот.

Однажды, когда я нес ее на руках, я почувствовал у нее в области пояса что-то жесткое. Я положил ее на кровать и приказал лежать смирно. Очень осторожно я искал в шерсти то место, пока наконец не обнаружил его. По-видимому, когда обезьяна была совсем малышкой, кто-то обвязал ее куском проволоки и так и не снял ее. Обезьяна выросла, а проволока вросла в тело. Должно быть, она причиняла ей сильную боль.

В тот же вечер я сделал ей операцию. Я взял бритву и сбрил шерсть вокруг пояса на три дюйма в ширину. Обнаженный рубец был красным и страшным. Ребята в казарме смотрели, а я осторожно резал плоть животного до тех пор, пока не дошел до проволоки. Обезьянка лежала удивительно тихо. И даже когда ей было больно, она смотрела на меня такими глазами, словно хотела сказать: "Я все понимаю". Наконец я вытащил проволоку. Она тут же вскочила, закрутилась волчком, принялась прыгать у меня на плече, дергать за волосы к великому восторгу всех ребят в казарме - кроме Яна.

После этого происшествия мы с гиббоном стали неразлучными друзьями. Думаю, я привязался к нему так же крепко, как он ко мне. Мне кажется, в той проволоке, которая связывала его, я усматривал параллель с моим чувством вины, которое точно так же сковывало меня, а в его освобождении видел то, к чему стремился сам. Если днем я не был занят, то брал его с собой на длительные пробежки по лесу. Он несся за мной вприпрыжку до тех пор, пока не уставал. Затем резким прыжком бросался вперед, подпрыгивал и цеплялся за мои шорты, где и висел, пока я не брал его на руки и не сажал на плечо. Вместе мы бегали по десять-пятнадцать миль, покуда я не падал на землю и не засыпал. Почти всегда в лесу были обезьяны. Мой маленький гиббон забирался на верхушки деревьев, где качался и болтал со своими собратьями. Когда это произошло впервые, я испугался, что навсегда потерял его. Но когда я поднялся, чтобы вернуться в лагерь, откуда-то сверху раздался резкий и пронзительный крик, шорох листьев, и гиббон тяжелым комом рухнул мне на плечо.

Однажды, когда, веселый и радостный, я вернулся в казарму, меня ожидало письмо из дому. Брат Бен очень подробно писал о похоронах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: