Собрали мне денег, чтобы я пожил в горах, подлечил легкие. Так я и отдыхал два месяца. — Потом пришел к Патриарху.
Он спросил: «Чего ты хочешь?» «Хочу жить в монастыре». «Найди еще одного, готового к постригу. И пойдите посмотрите Джвари».
Я и смотреть монастырь не хотел, заранее был согласен. Но Патриарх настоял. Пришли мы с Иларионом в конце сентября — лучшее здесь время. Не могу передать, как я увидел Джвари… Отчасти вы угадываете, но опять же только отчасти — у вас другое прошлое.
Но я поставил Патриарху два условия. Первое: я никогда не буду выходить из монастыря. Второе: я не приму священного сана.
Монах — человек кающийся, плачущий о своих грехах. Монах тот, кто до последних сил старается исполнять заповеди. А священник не вправе их не исполнить, так я считал, он должен быть достоин уже принятия сана. Духовенство должно быть духовным, священство — святым. Кроме того, священство и монашество вообще разные пути и образы жизни. Нет ничего выше служения литургии;
но монах только участвует в ней, священник ее совершает — это совсем не одно и то же. В пятом веке в египетской лавре было около пяти тысяч монахов, а принять сан решился только Савва — и это было такое событие, что его стали называть Освященным…
Священник обязан нести заботы о храме, о пастве, говорить с людьми, входить в чужую жизнь. А я хотел остаться наедине с Богом.
Но Патриарх сказал «нет».
Я тоже сказал «нет». И уехал в свой монастырь.
Но отец Лаврентий убедил меня, что я не вправе ставить условия Патриарху. И я вернулся, чтобы согласиться на условия, которые Патриарх поставит мне. Он говорил тогда: «Иеромонах несет очень тяжелый крест. Но ты должен принять его — ради людей. И монастырь не может существовать без богослужения». Так в тридцать два года я принял постриг и скоро стал игуменом. Но была бы моя воля, я навсегда остался бы простым черноризцем.
Уже светлело небо за решеткой окна. Лампа погасла сама, наверное, кончился керосин. В мягких предрассветных сумерках я видела фигуру игумена, устало и неподвижно прислонившегося к стене. Митя давно устроился на топчане, сидел, укрывшись старой рясой, очень тихо сидел, как и я, боясь неосторожным движением прервать отца Михаила.
Он умолкал надолго, а потом говорил снова. О тех, кто приходил в монастырь в эти годы, какие пути сюда приводили. И как хорошо в Джвари зимой. Горы и лес, все вокруг засыпает чистым снегом, так много света и белизны… И дороги заваливает снегом. Никто уже не может к ним добраться — ни реставраторы, ни экскурсанты, ни паломники. Тогда и начинается настоящий пост и молитвенная жизнь. Душа освобождается от всего внешнего, погружается в тишину и молитву…
Я вспомнила, что когда-то мне нравилось повторять слова: «Я мыслю значит, я существую». Потом я пережила другое определение: «Я страдаю значит, живу». По мере углубления веры мне стала раскрываться сила слов: «Поскольку мы любим-мы живы». А совсем недавно у нашего современника я прочитала: «Пока я молюсь — я живу; вне этого есть какой-то изъян, чего-то не хватает».
Отец Михаил отвечал, что молитва и есть школа любви. Потому что молитва — путь к Богу и общение, единение с Ним. А вне Бога мы ничего и никого любить не можем.
Часа на два перед литургией игумен все-таки отправил нас отдыхать, пообещав, что Арчил разбудит.
В нашем домике было тепло и тихо, и даже здесь стоял легкий запах подсыхающих трав и хвои. Митя, не раздеваясь, со стоном вытянулся на кровати.
— Ну, знаешь, мама… Этой ночи в Джвари и отца Михаила я уже никогда не забуду. Почему он говорил так? И почему мы должны уехать?
Я как могла объяснила ему и это. И он как мог это понял и принял.
Потом он уснул. А я лежала с закрытыми глазами, в памяти моей еще звучали слова игумена, и сердце было наполнено им, его судьбой, И еще мне хотелось додумать то «почему?», возникшее в начале нашего объяснения; почему я не догадывалась о том, что было уже для всех ясно? Почему не уменьшилось земное расстояние между нами ни после объяснения, ни после его рассказа и не могло уменьшиться никогда?
Это расстояние между нами — а скорее в нас самих — было расстоянием между миром и Церковью, наш общий пожизненный крест.
Есть жизнь без веры, мирская жизнь. Она несется мимо или захватывает нас в свои водовороты, она непрестанно возводит вавилонские башни и сокрушает их, обнаружив, что они не достают до неба. Она обещает счастье совсем рядом, лишь протяни руку, и в неведомой дали, куда ты должен устремиться, отбросив обесценившиеся перед прекрасной мнимостью прошлое и настоящее. Она обольщает, дразнит, влечет, поглощает душу и сердце, но никогда не насыщает их, хотя неизменно обещает насытить — завтра.
В этом мире нет никаких надежных опор, из него вынут костяк. Нет ни Верховного смысла, оправдывающего все, ни четких границ между добром и злом, нет сердцевины. И потому его влекущая, непостоянная, мерцающая неясными отсветами чего-то иного плоть пуста. Брошенный в этот бесцельный мир человек становится жертвой своей свободы, направляемой только его рассудком, желаниями и страстями — и тоже пустой.
Из этой пустоты утонченный разум пытается выловить некую экзистенцию, сущность, но она неизменно ускользает.
Неспособность к бытию — может быть, так можно назвать эту главную болезнь нашего больного времени.
Вседозволенность — и неспособность к бытию… Потому что всякая сущность укоренена только в Том, Кто в откровении Ветхого завета сказал нам Свое первое имя; «Я есмь Сущий» — Сущность бытия и Самобытие.
Причастие к этой Сущности совершается в таинствах Церкви.
Здесь все противоположно миру. Есть точная система координат, весы и меры, заповеди, все обусловлено высшим смыслом.
Бог есть Истина. Отражение Ее в мире есть красота. Исполнение целей Его есть добро. Вот основание всей философии, эстетики и этики.
И этим в жизнь введено понятие священного.
Так в храме от доступного людям пространства отделен алтарь, куда войти нельзя. Игумен был и остался для меня освященным, отделенным алтарной преградой.
Отслужили последнюю литургию.
Горели лампады в семисвечнике и две свечи на престоле. Арчил, Венедикт и Митя пели недавно разученную «Херувимскую»:
— Иже Херувимы тайно образующе… та-а-айно обра-зу-ю-ще… и Животворящей Троице трисвятую песнь припевающе… всякое ныне житейское отложим попечение…
Забудем, оставим сейчас всякую нашу земную печаль… И, как Херувимы в тайной Небесной Евхаристии, предстанем Богу с пением: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…»
Сквозь слезы я видела желтые огоньки лампад в семисвечнике, две горящие высокие свечи и крест на престоле. Потом игумена в золотой фелони, крестообразно возносящего Святые Дары. И мне хотелось, чтобы это последнее в Джвари богослужение длилось и длилось — всегда.
Но литургия кончилась. Закрылись царские врата.
Игумен вышел из алтаря и молча надел мне на шею шелковую вить с небольшим крестиком в круглом деревянном обрамлении.
Я осторожно приподняла крестик на ладони.
— Это грузинская перегородчатая эмаль, — сказал Венедикт, — Такой крест в круге высечен здесь над порталом, он может быть гербом Джвари.
Я проводила взглядом игумена, уходящего по тропинке.
А Венедикт продолжал:
— Видите эту тонкую золотую нить? Она прорисовывает крест и отделяет его от темно-лиловой эмали фона. Перегородчатой эмалью выполнены наши древние кресты и иконы. Нигде в мире подобного нет. Ваш крестик не древний, но сделан в той же технике человеком, который раскрывает ее тайны.
Подошел и Арчил. И Митя коснулся пальцами края креста, наклоняясь над ним и чуть повернув его к себе.
Это было очень красиво: золотистого цвета эмаль равноконечного креста, изысканно обведенная золотой нитью, и темный лиловый фон.
— Несколько дней назад отец Михаил попросил меня сделать резное деревянное обрамление, простое и тонкое… Но я не знал, что это для вас. Вы будете носить его?