Матери нигде нет. Но Челышев каждый день тащится в морг и не то чтобы сходится с возчиками, но все-таки пьет с ними самогон в отгороженной каморке. Тут тепло. Пыхтит выведенная в фортку "буржуйка", а матюгня мужиков Пашке не мешает. Он одеревенел и прочих слов, кроме "да" и "нет", не помнит.

"Ох, и старый ты, Пашка... Прямо мудрец-философ..." - все чаще вспоминает Челышев материнские слова, что теперь открываются ему новым смыслом: "Ох, и чужой ты, Пашка!", или: "Ох, и жестокосердый!", или: "Не любишь ты меня, Пашка!"

"Люблю!" - хочется закричать на всю нагретую каморку, но голос уходит куда-то вовнутрь и там тычется в ребра. Пашка не знает, где мать, но догадывается: ей одиноко. Он вот пьянствует с мужиками, а ей нечего выпить. Найти бы, похоронить по-людски, а весной приходить на могилку и шептать: "Мам Люба..."

"Прежде надо было думать, - злится Челышев на себя. - Раньше, когда она еще не пила и верила, что вырасту ее опорой и утешением. Ничего не скажешь, порадовал я ее "невесткой..."

- Айда к нам насовсем, - усмехается пожилой возчик. - Пока тифушка да голодушка, этих возить - милое дело. И сыт будешь, и на посля запасешься.

"Какое там "посля"?" - мрачнеет Челышев. Он возвращается в Горный институт, а через год поступает еще и на стройку. Их теперь двое. Леокадия перебралась к нему, ведет хозяйство. От Клима, хотя заваруха кончилась, ни слуху, ни духу. То ли убили, то ли ушел с белой армией за кордон и там приискал себе другую женщину, а Леокадию назначил Павлу, чтобы мучили друг друга. Для бывшей Полицейской улицы давно не секрет, что тетка и племянник живут не как родичи. Женщины жалеют Павла. Молоденький еще. Такому не безмужнюю старую бабу, а девку надо... Но девка еще не выросла! Удочеренная Токарями, вся в кружевах и ленточках, она чинно выступает по улице между доктором и докторшей, но при встрече с Челышевым корчит рожи.

- Бронечка, оставь молодого человека в покое. Паша, не обращайте внимания, - краснеют Арон Соломонович с Розалией Аркадиевной. Бездетные, они привязались к девочке, прощают ей все, и та вертит ими, как ей вздумается. Узнав от соседок, что она - приемыш, Бронька зовет себя то по-польски - Барбарой, то по-русски - Варькой.

Впрочем, не Бронька занимает мысли Павла. Заботит Челышева другое: его молодая жизнь течет невесело. На стройке и особенно в вузе на него косятся, как на чужого. Павел и сам не поймет, отчего он чересчур тихий, как говорится, мешком пришибленный. То ли доканала череда потерь, то ли - безлюбовная жизнь с Леокадией? Но он и впрямь не пылает революционным энтузиазмом. Однообразие восторгов толпы, согнанной в гурт, оскорбляет Павла. Он инстинктивно отгораживает себя от всяких ячеек и собраний, боясь среди других потерять себя. Что он сам такое - Павел понимает смутно, но все-таки остерегается навязанных мнений, словно те, как кирпичи с лесов, могут свалиться и размозжить черепушку.

Даже в эпоху непосредственного общения вождей в массы Челышев отворачивался от всего восторженно-советского, и сам Лев Троцкий не подогрел в нем интереса к победе пролетарского дела.

Весной двадцать третьего года, воздавая должное рабочему классу и студенчеству губернии, нарком-военмор заглянул на день в Пашкин город. В Горном институте Челышеву билета на встречу с вождем не выдали, но на стройке, где он поднялся до помпрораба, в общий список внесли. Зал бывшего купеческого собрания был забит часа за полтора до начала. Не желая мозолить глаза институтским комсомольцам, Павел забрался на самый верх. "Погляжу, - подумал он, - с чем его едят. Кумир все-таки!.."

Под аплодисменты, под истошные выкрики "Да здравствует вождь красного фронта!", "Да здравствует вождь мировой революции!", "Ура великому народному вождю Красной Армии!", наркомвоенмор был на руках внесен комсомолками на сцену и бережно усажен за длинный, покрытый красным сукном стол. К удивлению Павла, Троцкий был не во френче с бранденбурами, а в цивильном. Вождь казался мрачным и усталым. Широкий лоб нависал над нижней частью лица. Впрочем, шел второй час ночи и Троцкий уже отвыступал у военных, у путейских, у металлистов и в губкомитете.

- Товарищи, слово предоставляется представителю стройупра, - поднялся сидевший рядом с вождем секретарь партячейки Горного института.

- Троцкому! Троцкому!.. - вопил зал.

- Тише, товарищи, - поднял руку секретарь. - Лев Давыдович непременно выступит. Но сначала вы, товарищ Дембо...

Крохотный очкастый паренек, весь дрожа и все-таки важничая, выскочил на трибуну и, выхватив из нагрудного кармашка листок, зычно, от волнения сбиваясь, прочел:

- Протокол экстренного заседания расценочно-конфликтной комиссии стройупра номер один. Постановили: "зачислить товарища Троцкого почетным маляром 1-го стройупра и с 12-го апреля 1923-го года начислять ему тарифную ставку по седьмому разряду, руководствуясь тарифом союза строителей".

Снова зал сотрясли "ура" и приветствия "стальному вождю", "мировому вождю", "народному красному вождю", но Троцкий даже не улыбнулся.

"Привык", - подумал Павел.

- Слово предоставляется... - успел лишь выкрикнуть партсекретарь, и зал тотчас взревел и не умолкал минуту, две, десять... Теперь утихомирить его мог лишь наркомвоенмор, что он и сделал, выйдя к трибуне. Движения у "стального вождя" были заученные. Видимо, сказать речь ему было не сложней, чем высморкаться.

Бросив несколько крылатых фраз о бескорыстии и энтузиазме молодежи, Троцкий тут же оглоушил всех, заявив, что Соединенные Советские Штаты - страна бедная, в тридцать шесть раз беднее Американских Соединенных Штатов. Капиталисты нас могут купить с потрохами. В один год своими долларами они погубят всю нашу национализированную промышленность, если мы не ощетинимся и не выставим барьером монополию внешней торговли. Зал замер от страха, а Троцкий своим и в самом деле железным голосом призвал не щадить сил и работать, работать и не щадить сил. И еще раз экономить и экономить.

- Надо проявлять чудеса героизма! - кричал Троцкий. - Как проявлял их маленький эксплуататор, мелкий хозяйчик. Тот не жалел ни себя, ни жены, ни детей, спал по четыре часа в сутки, урезывал себя в каждом пятаке, но зато прошел период первоначального капиталистического накопления. И нам нужно бороться с такой же страстью, но за пятак советский, социалистический! И тогда, несмотря на нашу жалкую, постыдную бедность, мы вытащим страну из нищеты и капиталу не сдадим!

Зал качало от оваций, а Павлу было тоскливо и одиноко. Он с трудом протиснулся к запасному выходу. Не хотелось сталкиваться с сокурсниками. Они бы насели: как, мол, тебе Троцкий? А правду разве ответишь?

Перегоняя Челышева, сверху повалила толпа, и он свернул в курилку переждать, пока спадет энтузиазм и комсомолия разбредется по общежитиям. Однако когда через четверть часа Павел выглянул на винтовую лестницу, оказалось, что низ ее, точно мухами, усеян парнями и девчатами в пиджаках и кожанках, а перед ними стоит народный вождь.

- Как вам, Лев Давыдович, не боязно перед столькими людьми говорить? спросил один хлопец.

- А тебе что, страшно? - удивился Троцкий.

- Еще как!

- Если в зале двести человек - страшно?

- Две-ести?! Если двадцать - и то...

- А когда - пять?

- Ну, пять - куда ни шло...

- Тогда убеди себя, что в зале не двести или тысяча двести, а всего один человек и тот болван, - улыбнулся Троцкий.

Все загоготали, а Павел опешил: "За людей нас не считает. Что ж, за ним сила. Клим говорил, что Троцкий пулеметами красные полки поворачивал. Они драпали, а он их выстраивал шеренгами, выводил в расход каждого десятого и снова на чехов гнал. А тут, думает, без пулеметов обойдется. И ведь обходится...

- Вот оно как получается, Климентий Симонович, - неожиданно для себя позвал Челышев пропавшего родича. - Вокруг ликуют, а мне тошно. Может, я и вправду малахольный? Что молчишь, чертов эмигрант?

- Глупый ты, - вдруг отозвался Клим из неведомого далека. - Глупый... Зачем сомневаешься, когда как день ясно: не ты дурень, а они. Потому что ты мыслишь сам, а они - скопом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: