Что там, в лесу? Зачем нас везут в лес?

Снова ненужные мысли лезут в голову. И я не могу сосредоточиться, продумать всю свою жизнь, как положено каждому порядочному человеку, когда близится его час.

Меня оттеснили в самый конец. Чувствую спиной доски. Это задний борт кузова. Чье-то бородатое лицо прижимается ко мне, подмигивает. Я видел этого человека в гетто, но не знаю, кто он и как его звать.

Чего он подмигивает? Хочет развлечь меля? Да мне совсем не скучно.

Он что-то говорит. Не могу разобрать. А! Говорит по-польски. Конечно, по-польски солдаты не понимают. Скажет несколько слов и замолчит, потом снова шепчет, потому что разговаривать запрещено. Я улавливаю эти разрозненные слова и связываю в полные фразы:

— Когда подъедем к лесу, начнется спуск. Машины разгонятся и не смогут остановиться сразу. Тогда выскакивай на дорогу. Я за тобой. Не бойся, только прыгай мягко, чтоб не разбиться.

Опять молчание, а полоса леса тяжело надвигается громадной волной: кажется, вот-вот навалится, подомнет тебя.

Бородатый будто заворожил меня. Я знаю, надо делать, что он велит. Я подчиняюсь этому человеку и ни о чем больше не думаю — ни о жизни, ни о смерти,

— Пора?

— Нет еще.

— Уже?

Он толкает меня.

— Давай!

Я подскакиваю, лечу на дорогу лицом к машине и вижу широкую спину, которая заслонила весь горизонт. Слышу выстрелы, чувствую, как рядом падает человек, и снова слышу выстрелы.

Хочу встать, но в голове туман, все плывет и кружится перед глазами. Кто-то останавливается над нами, нас катят куда-то по земле. Я падаю в какую-то темную бездну. Что это — последний мой час? Мой последний миг? Куда я лечу?

Я лежу в придорожном кювете. Никто не мешает мне смотреть в небо и думать.

Наверное, хватит так лежать.

Я приподнимаюсь и вижу рядом с собой человека с бородой, того, что подмигивал мне, а я все не мог догадаться, в чем дело, который шептал по-польски, чтобы солдаты не поняли.

Кровь запеклась на его лице и одежде.

Он мертв, этот бородач.

Надо уходить, но я не могу бросить его здесь. Он лежит, неловко подвернув руку.

Я стягиваю с себя пиджак. Желтые звезды. Сорвать их? Скомкать в ладони и выкинуть? Они больше не нужны, но и не мешают. Я расстилаю пиджак, взваливаю на него тело бородатого и осторожно волоку по кювету. Голова еще кружится, но надо спешить.

Мы тащимся по кювету до самого леса. Там, на опушке, попадается длинный, еще не обрушившийся окоп. Подползаем к окопу. Я опускаю туда бородатого, складываю ему руки на груди. Накрываю лицо и руки своим пиджаком. Он словно спит.

Мне страшно.

Хоронить спящего…

Впервые в жизни мне страшно.

Собираю еловые ветви, тащу пригоршни зеленых листьев, бросаю в окоп. Набрасываю все больше и больше, бороды уже не видно, но мне страшно.

Очень страшно закапывать человека. Рядом — горка песка. Из того же окопа. Горстями швыряю песок и боюсь смотреть вниз. Потом ложусь, упираюсь ногами в кусты и грудью, лицом, руками сталкиваю песчаную гору в окоп.

Все.

Похоронил.

Совсем недавно человек подмигивал мне, потом своей широкой спиной заслонил горизонт, а я приволок его в окоп, завалил листьями, ветками и засыпал песком.

Схоронил человека.

Я лежу возле окопа. Почему я здесь? Что сейчас-сегодня или вчера?

Не знаю.

Но теперь я один и совсем свободен. Вместе с пиджаком в окопе погребены мои желтые звезды. Можно выйти на дорогу и шагать по ней без опаски. Меня зовут Янек, я иду к своему дяде. Могу зайти в любую избу и попросить воды.

Очень хочется пить.

Здесь мне дадут воды, а дядя будет ужасно рад. Мы с ним давно не виделись. Он примет меня с распростертыми объятиями. Чего доброго, всплакнет и скажет сквозь слезы:

— Ты вырос, Янек, и понял, что самое главное-сберечь свою шкуру. Верно, сынок? Ты исхудал, но это не беда. Наконец ты вернулся, Янек…

У дяди хорошо. Не надо каждую минуту дрожать за себя и за других. Я говорил Изе, что гетто — не только в гетто, оно везде. Может быть. Но на самом-то деле гетто отгорожено, а вокруг города нет никаких оград.

Дядя… Я хочу к дяде. Но еще больше хочу пить. Можно зайти в избушку, и мне дадут воды, хоть целый колодец. Я напьюсь, перестанет кружиться голова, и можно будет идти прямой дорогой в город, никого не боясь.

Я почти свободен.

Пойду к дяде, останусь у него, и тогда всю свою жизнь, сколько суждено мне ходить по земле, не сумею найти Мейку. Никогда не найду своего друга. Не увижу больше лица Эстер. Они с Мейкой похожи как две капли воды.

Не увижу Эстер.

Изя чудак. Думает, я влюблен в Эстер, мою сестру. Он не понимает. А может быть… Нет, не знаю. Я охраняю Эстер, потому что нет Мейки. И ищу своего друга. Если бы он был, он сказал бы, как уберечь Эстер.

Пить!..

Можно подойти к колодцу. Вода, наверное, не только холодная, но прозрачная и живая. Она окатит все тело, разольется по жилам, поставит меня на ноги и направит прямой дорогой в город, к дяде.

"Самое главное-сберечь свою шкуру…"

Почему так тяжело и так хочется пить?

Лучше бы не ходить к колодцу.

Вернуться туда, откуда меня привезли.

Но если завтра приедут новые машины… Если солдаты снова станут ловить всех подряд, схватят Эстер, поймают Изю… И меня. Мы будем сидеть на дне кузова, а на лавках по бортам — солдаты. Мы будем видеть узкое шоссе и столб пыли. Нам захочется продумать всю свою жизнь, как всем честным людям, когда близится их последний час.

Меня снова оттеснят в конец кузова?

Мне будут отрывисто шептать польские слова, потом прикажут:

— Давай!

И я соскочу на землю и снова увижу широкую спину, заслонившую горизонт.

Почему чьи-то спины должны заслонять меня?

А Эстер?

Изю?

Всех людей?

Я не хочу, чтобы бородатые люди закрывали меня своими широкими спинами. Страшно. Наверно, правду говорил Рыжий:

— Нельзя уберечь одного человека. Можно сберечь только всех…

Он, должно быть, знает.

Слушай, Рыжий! Я отдам тебе патроны, которые долго копил для себя. Пусть они будут для всех. Хорошо?

Мне одному не сберечь Эстер.

Я вернусь, отдам ему все патроны и получу свою долю. Мы трое — Эстер, Изя и я — пойдем вместе с другими. Рыжий сведет нас в лес, к партизанам. Вместе с ними мы перекроем дороги, и машины не смогут увозить бородатых людей, им не придется смотреть на клубы пыли и думать про свой последний час.

Очень хочется пить.

По-прежнему манит колодец с кланяющимся перед избушкой журавлем. Но дорога там идет слишком прямо.

Надо обогнуть избушку и высокий журавль дальними полями. Потом выйти на городскую улицу и шагать по ней до костела. У костела — направо, потом четвертая улица налево. Спуститься вниз. Там, внизу, большая подворотня на тесной уличке. Там можно ждать. Если забиться за створку вечно распахнутых ворот, никто тебя не увидит, не заметит. Можно сидеть там в углу хоть всю жизнь. Но так долго не нужно. Вечером, около шести, по этой уличке возвращаются колонны с работы. Из подворотни нетрудно затесаться в любую колонну и, ковыляя со всеми вместе, пройти в ворота гетто, у которых всегда стоят часовые.

Нет, я не хочу пить.

Я, должно быть, шагаю страшно медленно. Ничего, у меня есть время. Почти целый день еще впереди. Можно не спешить, все равно не успею. А дорога обычная, любому городскому пацану известна. Прямо до костела, потом направо, четвертая улица налево, вниз, а там узкая уличка с большой подворотней.

Я иду, иду не останавливаясь.

Время идет.

Я иду вместе с временем.

Солнце движется.

Я двигаюсь вместе с солнцем.

Мы идем все вместе.

Время.

Солнце.

Я.

Ничего, что скоро шесть.

Я лежу за воротами, прижимаясь к холодной кирпичной стене. Ужасно хочется спать, и у меня вырывается невольный стон. Стонать нельзя, я знаю. Могут услышать, заметить. Никто не должен заметить меня. Я жду колонну, бредущую с работы. Я не хочу просидеть в углу за воротами всю жизнь. Даже сквозь сон я услышу шаги колонны. Медленные, тяжелые, одинаковые изо дня в день.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: