* * *

Раньше возле каждого отделения милиции висели на стендах плакаты: “Разыскивается преступник”, с фотографией, описанием злодеяний, особыми приметами. У одного, помню, в особых приметах значилась его присказка: “елочки пушистые”. А время от времени вывешивались сообщения о результатах розыска. Тот, с елочками, быстро попался, – как тут скроешься.

А в Трубниковском переулке я видел буквально в трех шагах от милицейского другой стенд. Тоже плакаты, тоже с фотографиями, бумага, правда, получше.

“Кандидаты в депутаты Верховного Совета СССР”

Два листа. На одном Николай Александрович Тихонов, председатель Совета Министров СССР.

На втором Анатолий Петрович Александров, академик, руководитель исследований и разработок по атомной науке и технике в СССР. (Он сказал однажды по ТВ, что Чернобыльская АЭС настолько безопасна, что он готов поставить свою дачу на ее территории. Видно, не успел построиться.)

Итак, два беспроигрышных кандидата. Вместо особых примет – отменные биографии. Первый – дважды Герой Соц. Труда, второй – трижды.

У первого девять орденов Ленина, у второго – десять. Представляете?

Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин; Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин. Уф!..

* * *

У службы безопасности существует, оказывается, специальный термин: секретоносители. То есть лица, обладающие на данный момент государственной тайной. Согласно инструкции, они могут оставаться таковыми в течение определенного количества лет. Но ведь и строжайшие инструкции меняются в сторону смягчения, и многие секретоносители уже утратили свой устрашающий обременительный статус, даже стали выездными.

Однако и просто в жизни есть люди – хранители чужих тайн, получающие наибольшее удовлетворение не от скорейшего расставания с чьим-либо секретом, а наоборот – от надежности его содержания в собственной памяти. Скажем прямо, такие люди встречаются редко. О сколько они знают! И ничто не заставит их раскрыть свои сейфы, ибо там размещены не их собственные, а доверенные им чужие интимнейшие вклады. Чаще всего окружающие и не догадываются о разнообразии и ценности тех ненаписанных архивов. И лишь в самых крайних случаях они могут (да и то не вполне прямо) поделиться своим знанием с человеком, к которому испытывают безусловное доверие.

Я знаю одну такую женщину.

* * *

В мое время у нас в институте наблюдалось несколько неразрывных парных дружб: Солоухин – Тендряков, Бондарев – Бакланов и еще другие. Они довольно долго продолжались и после окончания института, а потом, как случается в жизни, распались. Но что поразительно: участники этих маленьких, недавно столь тесных формирований не просто охладели друг к другу – они стали непримиримыми врагами. Солоухин когда-то в порыве откровенности рассказал мне, что в ожидании онкологической операции (см. его повесть “Приговор”) сделал попытку восстановить отношения с Тендряком, но встретил яростное неприятие.

Близко дружили и мы с Винокуровым, много было у нас общего. И тоже все мгновенно развалилось. Я хорошо помню, как это произошло. Перед началом большого писательского собрания стояли мы и разговаривали, как вдруг он весьма шустро для своей комплекции устремился через фойе и стал, кланяясь, пожимать руку А. Дымшицу. Это был переехавший недавно из Ленинграда (тогда оттуда появилось таких несколько: Кочетов, Друзин и др.) литературовед, известный своей идейностью и могущий при надобности разобрать чьи-либо ошибки или, скажем, написать правильную вступительную статью для первого после длительного перерыва однотомника О. Мандельштама.

Вечером я позвонил Жене и поинтересовался причиной столь бурного проявления чувств.

– Он меня спас! – прокричал Винокуров.

То есть как? А вот так! И раздраженно объяснил, что Дымшиц положительно упомянул его в своей статье, без чего Женя мог попасть под разгром, как Евтушенко и Вознесенский.

– Да при чем здесь ты? – изумился я.

– И вообще нечего меня учить! – крикнул он, и тут же я услышал: ту-ту-ту – короткие гудочки.

Я набрал снова и уточнил: – Ты что, трубку, что ли, бросил?

– Да, бросил!

– Ну привет.

Я потом подумал, что это был лишь повод для женькиной вспышки, предлог. Причина крылась в другом. Как-то я в разговоре с ним не очень высоко отозвался о его новом сборнике “Признанья”, высказал предостерегающие замечания. Еще недавно такое было между нами принято, но я не заметил, что Винокуров оказался уже отравлен только восторженными мнениями и не переносил иных.

Конечно, узнали друзья-приятели: да вы что! из-за чего! с ума сошли!.. Нужно помириться!

Винокуров ни в какую: не хочу, чтобы меня учили.

Я же сказал Трифонову: я не против, но учти – края разорванной живой ткани отмирают очень быстро, и восстановление вскоре будет уже невозможно.

Юра звонит: – Ты не будешь завтра в Клубе? – Собираюсь. – Очень хорошо. Мы будем там обедать: Женька, Левка Гинзбург и я. Приходи, мы вас помирим…

Захожу в Дубовый зал, они сидят за первым же столом по левую руку. Я говорю: – Привет молодежи.

Винокуров как заорет: – Какая я молодежь! Не хочу, чтобы так со мной разговаривали!

Схватил свою дерматиновую папку, в которой таскал обычно яблоки и морковку – от потолстения и поволокся к кому-то за другой стол.

Они ему: – Женя, Женя! – обескураженные столь быстрой своей неудачей.

Тогда я говорю: – По-моему, Винокуров робко прячет тело жирное в утесах.

Юрка захихикал, а Гинзбург умоляюще зашептал: – Только никому это не читай, а то ему передадут, и тогда все…

А я продолжаю: – Только гордый К. Ваншенкин реет смело и свободно…

Самое удивительное, что мы – единственные! – помирились. Года через два или три. Как это случилось – совершенно не помню. Но опять общались, перезванивались – вплоть до его конца. И ткань срослась, хотя, может быть, и не так, как прежде.

* * *

В первые послевоенные годы писательский Клуб регулярно бывал переполнен. Правда, он был невелик, – нового здания не существовало, только олсуфьевский особняк. Однако причина крылась в другом.

На любое заседание или обсуждение приходили почти все – на всякий случай. В определенной степени срабатывал инстинкт самосохранения: покритиковать или обругать присутствующего всегда сложней. Многие этим и руководствовались: посидят, послушают, удостоверятся, что все с ними в порядке, и уходят. Сами не выступают. К таким относился и поэт Федор Б., мрачноватый, молчаливый человек. Впрочем, на собрании секции поэтов, посвященном борьбе с космополитизмом, он сказал Маргарите Алигер: – Не забывайте, чей хлеб вы едите.

А ведь, помимо прочего, у нее муж погиб на войне.

Федя жил за городом в собственном доме, имел огород, держал корову. Этим в основном кормился. Он писал по-настоящему замечательные стихи о животных: “Бык”, “Петух”, “Воробей”. О людях у него получалось хуже, он был натуральный поэт-анималист.

Следует заметить, что Федор обладал запоминающейся внешностью: у него был очень большой нос, но не орлиной, а утиной конфигурации. Кто-то сказал, что Гоголь поместил бы его под рубрику “Кувшинное рыло”.

Но в ту пору публика мало кого из поэтов знала в лицо, – разве что тех, кто часто выступал в Политехническом. Стихотворные сборники выходили без фотографий авторов.

Однако появилась новая влекущая сфера – телевидение. Самые первые телевизоры с маленьким экраном (КВН-49), но с пустотелой, заполнявшейся дистиллированной водой линзой, – для увеличения. Воду покупали в аптеках. Мой тесть одним из первых приобрел телевизор, – соседи, не спрашиваясь, приходили смотреть каждый вечер.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: