Пересылали сведения за границу! «Агенты Москвы»!
Такова газета, которая слывет наиболее объективной, наиболее правдивой… И все же люди, как это ни удивительно, знают, что им делать.
Этот город не отличается чувствительностью, его население не беспокоит веревка, которую убийцы стараются набросить ему на шею. Уголовные дела считаются здесь деликатесом, доставляющим особое наслаждение. Газеты обстоятельно «разъяснили», что и на сей раз перед судом предстали преступники, закоренелые убийцы, «кровавые палачи» 1919 года… И все же город и люди на улицах выглядят так, будто тяжкий позор лег на их плечи, будто их терзают мучительные угрызения совести.
Незнакомые люди переглядываются, вступают в разговор. «Думаете, что…» «Да… они и на это способны…» И тут же замолкают. Из-под арки выглядывает журавлиное перо жандармской каски.
На улице то и дело попадаются полицейские. Они следуют парами – верхом, на велосипедах или пешком. Полно жандармов, вызванных из пригорода. Они притаились в подъездах, в любой момент готовые к прыжку.
«Стало быть, жандарм – блюститель покоя… Вот уж не знаю, с чего бы это им блюсти покой? И без того город выглядит сегодня притихшим…»
Фюршт держался отлично. Им не удалось обменяться ни словом, разве только несколькими беглыми взглядами за спинами стражников: «Держись, товарищ!»
Давать ответы на провокационные вопросы он категорически отказывался: «Отвечать не буду!» И снова: «Отвечать не буду!» И вместо ответов говорил о бесчеловечном обращении полицейских. О том, как его били по ступням, как старались отбить почки. Тёреки буквально рычал: «Это к делу не относится!» Но напрасно, испугать Фюршта ему не удавалось. Да и что он мог сделать? Отправить его в одиночку? Смешно. Оставалось одно – кричать. Его лицо из красного становилось лиловым, по щекам и шее градом катился пот, в уголках рта пенилась слюна. А Фюршт был спокоен и, как только председатель на секунду захлебывался и хватался за носовой платок, неумолимо продолжал свое: называл фамилии сыщиков, которые коленями давили на живот, рассказывал, как его связывали, показывал раны на руках. Судьям оставалось только беспокойно ерзать и кряхтеть…
Мотивировочная часть приговора была составлена по весьма хитроумной логической схеме. В ней говорилось, что коммунистическая деятельность находит свое выражение в факте «стремления к насильственному ниспровержению существующего общественного строя»; обвиняемые занимались коммунистической деятельностью; насильственное ниспровержение общественного строя преступление, подсудное военно-полевому трибуналу, стало быть, дело подлежит рассмотрению ускоренным судопроизводством; поскольку же военно-полевой трибунал может вынести только смертный приговор, то наказание – смерть. Степень виновности здесь не важна… «Иного мы сделать не можем, остается умыть руки… Это, кстати, сумеет понять и господин Лонге, председатель французской коллегии адвокатов, – ведь он юрист!..»
Шаллаи задают вопрос: подаст ли он прошение о помиловании? В первый момент у него чуть не вырвалось инстинктивно: «Нет!» Организаторы суда разоблачили себя перед всем миром, а от убийц, от хортистов ему не надо помилования. Но он оглядывается на защитников и видит, что все они утвердительно кивают головой. И он понимает их. Они правы! Хитро подстроили эти судьи, старающиеся умыть руки. «Военно-полевой трибунал, видите ли, может вынести только смертный приговор…» Но как бы они ни мыли свои руки, им все равно не отмыть их! Им не удастся сослаться на то, что, мол, мы ведь предлагали…
– Да! Мы подаем просьбу о помиловании! Кончайте же, господа судьи!
Не раз приходилось председателю встречаться в своей работе с «трудными делами». Но пытки, подобной сегодняшнему разбирательству, ему еще не доводилось переживать.
Рубашка!.. Полиция позаботилась о двойном кордоне, обставила процесс шутовскими обрядами, а окровавленных рубах словно не заметила! Не подумала о такой улике! Заключенных было приказано доставить в суд в чистом белье. Впрочем, в подобных случаях тюремщики охотно отдают заключенным и их грязное белье… Тёреки рычал, что это «клевета». Швайницер не моргнув глазом заявил, что от заключенных не поступило ни слова жалобы на обращение с ними. Вот тогда-то один из адвокатов и указал на две изодранные в клочья, окровавленные рубахи.
Переговорить с обвиняемыми защитникам не разрешили, с материалами следствия их не ознакомили… Даже в ходе заседания Тёреки то и дело нарушал порядок судопроизводства… А в зале сидели иностранные корреспонденты, известный французский юрист!..
Теперь господин председатель абсолютно не возражал бы, если бы Житваи пригласил на этот процесс кого-нибудь другого… Уж лучше десять дел о растрате!
Когда суд удаляется из зала на совещание, он с облегчением вздыхает.
Входит служащий. Опять огромная стопка телеграмм! Есть внутренние, но еще больше из-за рубежа… Когда только все это кончится?!
– Разумеется, господа, – категорически заявляет Тёреки, – о помиловании не может быть и речи!
Снова элементарное нарушение судопроизводства! Это имел бы право сказать прокурор, но не судья, ведущий процесс.
Господин председатель ерзает в кресле.
– Не будешь ли ты столь любезен, прошу тебя… Не совсем ясно… Ведь и без того в мотивировочной части сказано, что, поскольку это – чрезвычайное заседание, иного приговора кроме смертного быть не может…
Тёреки захлебывается от ярости. Объясняй теперь этому остолопу! Ведь всем было ясно, что обвиняемые ни за что не попросят помилования…
– Извини меня, – обрывает он, – ты что, за рассмотрение просьбы о помиловании? Я приму это к сведению. Мы независимые венгерские королевские судьи и руководствуемся только законами, правовыми нормами и совестью. Необходимости в единогласном решении нет. Тем более такой документ подтвердил бы, что… Словом, господа, вопрос о помиловании снимается четырьмя голосами против одного, – так? Благодарю.
Места вокруг пересыльной тюрьмы тихие, вымершие. Оживают они только в дни, когда отпевают усопших, – вблизи расположено Ракошкерестурское кладбище. Но куда этим дням до сегодняшнего! Такого количества людей кладбище еще не видело…
Несколько мгновений – и ворота тюрьмы окружены плотным кольцом. Двойному кордону полиции с трудом удается сохранять узенький проход. На двух машинах прибывает подкрепление.
Только теперь, в самые последние минуты, Шаллаи может наконец переговорить с адвокатами. Они сообщают ему вести с воли. Будапешт завален телеграммами протеста, почта просто не успевает их обрабатывать. Томас Манн, Карин Михоэлс, Ромен Роллан, Кете Кольвиц… Рабочие, интеллигенция, политические деятели, целые коллективы – весь мир…
Он передает адвокатам и своей единственной будапештской родственнице, свояченице, последнее послание: «Скажите, что я умираю так, как жил. Как подобает коммунисту. Один человек – это всего-навсего один человек. Революция требует жертв. Мое место займут сотни и тысячи других. Идея, ради которой я жил и работал, победит. Работайте же и за меня… Приближается лучшая и прекрасная эпоха, она будет итогом и нашей борьбы. Скажите им, передайте товарищам…»
Из соседней камеры доносятся безумные вопли и судорожные рыдания. К Фюршту пришла семья – родители, братья, родственники. Мать, обезумев от горя, не может совладать с собой.
Шаллаи тихо просит свояченицу:
– Сходи туда, пожалуйста. Поговори с ней, пусть возьмет себя в руки, ненадолго, на несколько минут… А то бедному Шандору еще тяжелее…
Небольшой дворик окружен каменной стеной, за которой камеры смертников. У основания стены два толстых столба. Видно, стволы обструганы совсем недавно. Напротив наскоро сколоченный стол под зеленой материей. Перед ним – публика: черные и зеленые береты, военные мундиры, пестрые шелка женских платьев… Это те же, кто присутствовал на суде. Снаружи доносится автомобильный гудок, слышится отдаленный звонок трамвая: город… родина…