С больших серых ветел, ободранных и корявых, кисло глядели грачиные гнезда. Огонь долго целился в них колеблющимися зубами, наконец, захватил и завыл от радости и заплясал в серой листве, как красный паяц, подбрасывая гнезда, как шапки.

Вверху метались голуби молчаливыми тенями, и еще выше галочьи стаи стучали хлопотливыми криками в воздух, точно сколачивали для крепости отлетающие облака дыма костяными гвоздями.

Стоял кто-то невидный в огне и метко бросал вперед головнями в новые избы и новые риги, и они вспыхивали дружно, наперебой, точно бились об заклад, кто скорей. Дым уже закутал небо, клубистый и черный, как огромная овчина. Нагрелся воздух. Устали звонить в набат на монументальной колокольне и бросили. С грохотом, точно выстрелили из пушки, упала наземь железная крыша на доме лавочника Кузьмы Чехвостого. Пожарную трубу сломали. Дребезжа, проскакивали сквозь толпу плещущие бочки с водой, и метался вслед за ними, безнадежно махая руками, сотский Денис с закопченной медяшкой на груди.

Гнали за околицу ревущих коров; взбесившиеся лошади с кровавыми глазами мчались по улице, топча вынесенный скарб. Исступленно визжали свиньи, блеяли, точно плакали, овцы.

Когда желтое далекое солнце, хрустально хрупкое и звенящее, брызнуло игольчатыми лучами и глянуло вниз с посиневшего неба, на него снизу узко глядело, бесстыдно смеялось и плясало на развалинах другое, земное солнце, гогочущее и оголенное, точно растрепанная пьяная баба в красном кумаче, загулявшая на свадьбе.

Оно катилось, руки в боки, широкой полосой, охватив более ста изб, более ста риг, ломая ребра потолков и стен, размахивая в воздухе снопами соломы, как оранжевыми платками с черной каймой.

Стояли и глядели люди.

Из общего шума огня и гула голосов изредка вырывались односложные бабьи вскрики:

- Матрешка занялась!

- Яшка-кузнец занялси!

- Глянь-ка, глянь-ка, - Лукерья занялась!

- Ягодки!.. Страсти-то какие!..

Крестились; влажно всхлипывали; утешали.

У мужиков были лохматые волосы и отупелые глаза.

- Хлеб сгорел, - ведь это что?

- Под итог теперь нищие...

- Нищие и есть... и боле никаких...

- Кабы хлеб был, промаялись как-никак, а теперь шабаш.

- Крышка... С чего тут взяться?

Говорили спокойно и уверенно.

В простые, тысячу раз повторявшиеся слова теперь вложены были все расчеты, и не нужно было больше никаких слов.

Плясало красное.

То веселое, то буйное, то хихикающее, то свирепое.

Вгрызалось в небо и землю, жрало то, что было сухо и готово, трескуче облизывало листья ветел, притворялось измученным и отдыхало на обугленных бревнах и вдруг неожиданно и пушисто вспыхивало снова.

Огромное оно было и румяное, а толпа людей убогая и серая.

Мелькнула нелепая простоволосая баба в шушуне, и уныло загудел, как ветер в трубе, ее исступленный голос:

- Родимы-и... Лошаденка сгорела!.. Родимыи-и...

Две кошки - одна желтая с белым, другая черная, - жалобно мяуча, завертелись около тлевших развалин.

- Кис-кис-кис! - отозвались им ребятишки.

Но кошки не слышали. С озабоченными остроухими мордами они искали свои бывшие избы, метались, встревоженные, по горящим обломкам, потом пропали в огне, сначала пестрая, а за ней черная.

- Кис-кис-кис! - кликали ребятишки.

В красной раме огня на среднем плане все струилось в синем дыму, становилось волнистым и легким, как отражение, и увидели там на струистой избе воздушного человека в дерюге, с багром в руках: отстаивал избу, отбивал летящие головни, как вражьи стрелы. Вспыхнула за его спиной изба, и исчез в дыму человек.

Толпа шарахнулась было вперед и задохнулась в нестерпимой жаре; кто-то повалился от зноя, кто-то визгливым голосом закричал истерично; чумазый белобрысый мальчонка, евший червивое яблоко, бросил его на землю и захныкал.

- Православные!.. К храму идет! Православные, спасайте, бога ради!..

Это бежал о.Роман, седой, страшный, без шляпы, в опаленном подряснике, худой: пять тонких костяшек на правой руке, пять на левой.

Колокольня одевалась в черный дым, как в рясу; она притихла и стала ниже; яркие разводы, белые на синем, пугливо потускнели. Прямо перед ней пылал высокий осокорь - и ветки его были четко видны, все красные, точно скованные из каленого железа.

С осокоря на колокольню тучей летели обгоревшие листья.

Кинулись к церкви, а с полей далеко донесся мелкий сплошной треск от горящей травы.

- Проса горят! До просов дошло.

Неслось вперед пламя, теперь уже высокое, кудрявое, далекое от людей. Безучастно рокотало на свободе емкое и сытое и дышало горячим на версты кругом до самого леса.

Перед колокольней валили избы, в землянки на огороды поспешно тащили чьи-то старые тулупы, вынесли иконы на паперть...

Хлынули к просам, а оттуда с другого конца новые толки:

- Филат Кочетыгов умом тронулся... Праскутка его чуть в дыму не задохнулась, насилу водой отлили...

- Антонины-порченой девчонка сгорела совсем с люлькой.

Добежали до Филата Кочетыгова. Тощий, паукообразный, с блестящими глазами на пыльном лице, он только что прискакал с лугов за пятнадцать верст и загнал свою лошадь до смерти. Она лежала тут же около бурой кучей с раздутым животом, с пеной у ноздрей, с прямыми ногами. Он думал отстоять добро, но увидел, что все сгорело - изба, кладовая, рига, - увидел, как волокут по земле, как колоду, его дочь Прасковью, и обезумел.

Теперь, дикий и страшный, тянул он за хвост в огонь свою бурую лошадь и прикрикивал:

- На, жри! На, жри! Жри, ненасытная утроба!..

Потом схватил лом и полез в огонь сам, кому-то грозясь и кривляясь.

Пять человек еле связали Филата.

А в стороне от него бабы облепили Антонину, как пчелы, и какой-то высокий старик, с висячими бровями, хрипло отчитывал ее в кругу:

- Суки - не матери! Небось, все горшки, подлюга, повытаскала, а ребенка забыла... Бельмастый черт! Что стоишь, как статуй?

- С испугу это она... Побелеешь, - ишь страсти какие! - защищали бабы.

- А ты поплачь, поплачь, ягодка, полегчает... Садись да поплачь!

В тесноте людского участия и укоризны Антонине было душнее, чем в дыму.

Лицо у нее было бледное, волосы выбились из-под платка, глаза осветлели и стали большие.

- С люлькой!.. Как спала, ангельская душка, так и сгорела! - визгливо объясняла кому-то Марья.

Качали головами и точили из глаз едкую жалость бабы, запыленные, приземистые, сухие от работы и липкие.

- И на что она вам нужна была? Урод! Ведь она урод была! - вдруг закричала, пошатнувшись вперед, Антонина. - Вы бы над ней измывались, проходу бы ей не давали, кабы жива была!.. Теперь стала нужна, как сгорела, а как жива была: терпи, ягодка, - это тебе в наказание дадено... Да я, может, не хочу терпеть!.. Не за что меня наказывать! Не хочу терпеть, вот и все! Душа у меня сгорела! Не могу терпеть, вот и все!

Она дышала с трудом, и оттого слова вылетали надсаженные, короткие и трепались, как ее волосы. Подскочила Марья, метнулась перед глазами безбровым лицом и плюнула ей в подбородок. Потом туча дыма, повернутая ветром, залепила глаза, и не слышно было, что кричали бабы.

Занялась вблизи старая рига с хлебом, и стало ярко, и жутко, и горячо глазам.

Молодой русый мужик плеснул в огонь ведро воды, потом остановился и созерцательно смотрел, как чисто обгладывал огонь его добро желтыми зубами.

А сзади раскололся воздух от треска, звона и шума: это стреляла лопающимися стеклами колокольня, и выл выбившийся из сил народ.

Сгорела половина села. От церкви пламя отдуло ветром, и после о.Роман всем говорил, что случилось чудо и что чудо это сделала одна очень старая икона. В новые иконы он сам мало верил, хотя ездил на собеседование со староверами и горячо обличал их в том же неверии, ссылаясь на какие-то древнейшие тексты.

В округе жило много старообрядцев, молокан, скопцов. Темный лес приютил их села, как грибы у корней, не разбирая, хорошие или плохие, раскинул над ними зеленые купола, обвеял кадилами болотных цветов и заткал паутиной старины дороги. В их руках были лесопилки и лесные сплавы, заводы и фабрики.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: