В мелкой щели, вырытой под старой сливой, я сидел на корточках. Под занемевшими ногами два кирпича, и нельзя пошевелиться: вокруг кирпичей вода. Сырая глина от глухих ударов сыпалась на голову и за шиворот. Но никакая сила не могла меня вытащить наверх. Цепенящий страх появился после того дня, когда одна из бомб упала на кладбище. Убило старуху с козою. Все пацаны с улицы понеслись туда.
Развороченный скальный грунт пахнул остро и сыро, на тлеющих ветках держидерева повисло что-то розовое и тоже пахло - сладко и приторно. Повисшие на ветках внутренности виделись мне теперь с началом каждой бомбежки, непреодолимый страх держал в щели. Даже есть не хотелось. Приносили еду в миске - я отталкивал, пытались вытащить наверх - я отбивался, орал и даже знакомого моряка укусил за руку.
- Маруся, пацан тут загнется, увези куда-нибудь на время, в горы, что ли. Есть где родня? - спросил он у матери.
- В Пшаде родня у нас.
- Это в сторону Туапсе? Там наш госпиталь, повезешь с ранеными, устроим...
В Пшаде тишина. Молчаливо село, молчаливы сиреневые горы вокруг. Журчит лишь небольшая речка Пшада, пенится на каменистых перекатах. Хата бабы Ксени стоит рядом с кавтебой. "Кавтеба" - небольшая заводь с зеленоватой водой. Гришка, мой троюродный дядя и ровесник, говорит, что там головни водятся.
- А рыбу можно глушить, - говорю я.
- Як это?
- Бомба упала в море, наглушила кефали, люди кошелками собирали.
- А гранатой можно? У мэнэ е. И запал к ней е. Пишлы в сарай, там сховал...
Из-под слоя сгнившей соломы Гришка извлек черную рубчатую "лимонку". Торчал запал с кольцом.
- А ты бросишь, не спугаешься? - Гришка недоверчиво ухмыляется. - Тут якись усы, кажуть, отогнуть надо. Тс-с-с. Ленька подглядуе. Вот дурный...
Ленька, старший брат его, прошел за стеной, сквозь широкие щели виден весь он - высокий, сутулый, в латанных матросских штанах, в засаленном ватнике. Чавкая постолами по грязи, бормоча что-то, удалился...
В большой семье Павличенко все его зовут "дурный". Целыми днями рубит он в ущелье граб, берест, дикую грушу. Стук топора терпеливо повторяет эхо. Потом возит на телеге нарубленные жерди в село.
- Ннно-о-о, Красотка, ннно-о-о, трудящая моя, - хрипло кричит на коричневую кобылку и размахивает кнутом.
Я уже знаю, что кричит он страшным голосом просто так, когда въезжает в село, хочет обратить на себя внимание. И кнутом только размахивает, не стегает по костлявой спине Красотки. Однажды вечером слышал, как он в сарае с нею разговаривал.
- Йишь, йишь. Намаялыся мы с тобою. Гля, бока ще мокрые у тэбэ. Дай вытру... Мэни також жрать охота, та нэма ничого. Маты навить макухи не дае, каже - не одному йисть треба. Та хиба воны так робят, як я, га?
Баба Ксеня тоже зовет его "дурный", вернее, не зовет, а кричит. В доме у Павличенко все кричат, как будто глухие... Много лет пройдет, а все в нашей семье будет жить понятная нам лишь фраза-вопрос "Что кричишь, как пшадский?" Будет мне вспоминаться Ленька, синие глаза его, постоянный укор в глубине их...
- Ах ты, бисова нивира, опять на горище забрався, опять сушку йишь! Узвар с чого варыти будемо? - баба Ксеня с кочергой в руке стоит у лестницы, смотрит верх.
Слазь, сатана!
Ни-и-и, бытыся будешь, не слизу...
А у лис кто пиде? Слазь!
Ленька медленно, опасливо спускается по ступеням. Прыгает с предпоследней и бежит, пригнувшись, к калитке. Баба Ксеня успевает огреть его по спине, тот взвывает. Телега гремит по кочкам, Ленька кричит матери во двор:
Дерешься, а мэнэ биты неможна, у грудях болыть у мэнэ!
Ага, як робыть, так болыть, а як жрать - усе проходить! - несется вслед телеге...
"Лимонку" я не бросил, не успел. Трогал, щупал острые усики, когда вдруг, как из-под земли, вырос усатый красноармеец.
Стоп, хлопчики, давай сюда игрушку и пошли к мамкам, - цепкие пальцы прищемили наши уши. Так, как щенков, и привел нас к хате... Гришке досталось вожжами, а мне от матери - ореховой лозиной...
Леньке доставалось часто. То "робыть" не хочет, говорит, что болит у него внутри, а то вдруг совсем по другой причине.
- Мамка, купы мэни кустюм, жениться буду.
- Тю, дурный, на ком?
- На суседке, на той... На Верке Шихиди. Вона, як йиду мимо двора, смиеться...
- От я счас як поженю вожжами! - баба Ксеня проворно хватает со стены вожжи, Ленька с криком убегает...
Однажды из-за меня ему досталось.
Ты поедаешь рис? - спросила мать, стоя у раскрытой маленькой наволочки...
Я часто с тоской поглядывал на эти единственные наши припасы несколько килограммов риса, которые выменяла мать у какого-то интенданта за юфтевые отцовы сапоги. Мешочек после каждого жидкого супа становился все меньше, таял. А сейчас несколько рисинок на полу подтверждали то, что кто-то добрался до риса.
- Может, мыши забрались? - догадался я.
- Ага, на двух ногах, - буркнула мать.
На другой день пошли с Гришкой искать на берегу речки первый щавель. Когда запарились и захотелось пить - вернулись. Я открыл дверь комнатушки и увидел Леньку. Склонившись над мешочком, он обеими руками сыпал рис в рот, увидев меня, промычал что-то набитым ртом и побежал за двери.
- Митя, мамке не говори, - просил он меня во дворе, заглядывая в глаза. - А я тэбэ на кони покатаю, хошь? - Он забегал вперед, наклонялся ко мне. На небритом подбородке повисла рисинка...
Но я рассказал об этом матери. Мать пожаловалась бабе Ксене. Вечером, когда Ленька вернулся из лесу, ему опять досталось вожжами.
- Людям самим йисть нечего, бисова нивира, - доносилось из-за двери...
Ленька ничего не сказал мне после этого. Смотрел только голубыми, как у врубелевского Пана, глазами, полными укора...
x x x
Через десять лет, летом пятьдесят третьего года, я приехал в Пшаду на несколько дней. Взял с собой самодельный фанерный этюдник с масляными красками и несколько клочков загрунтованных картонок. Баба Ксеня стала еще меньше ростом, и даже Ленька показался мне не очень высоким, лишь на полголовы выше меня. Все так же сутулился, был очень бледен. Даже губы были у него белесыми, в трещинках. Мой первый этюд он одобрил, но заметил:
- От утром поидемо со мною у лис, там у мэнэ е таки красыви миста. Там срисуешь еще красивше.
Старая, с седой мордой кобыла не спеша везла нас по ущелью, каменистую дорогу без конца пересекала петляющая речка. Навстречу медленно плыли лесистые склоны, открывались все новые, синели в утренней дымке, проясняясь, приближались.
Тут усе повырубали, дилянка теперь далэко. А ранише тилькы выйихав - от она, та делянка, рубы та грузы... А воно и хорошо, шо далеко. Йидешь - тыхо, птыци поють, ричка журчить. Тут я кожне дэрэво знаю, кожний камень. Ось бачишь - дычка? Там завжды груша сладкая спие. Лэжить пид лыстом на зэмли, прыморозить ии, а всэ одно укусная. Када совсим йисть було ничого, я пид тою грушей кормывся. Один раз кабан мэнэ спугнув. Прийшов и рое, а я быстро на грушу влиз. То сикач був, от таки клыки.
Ленька замолчал. Потом чуть улыбнулся и спросил:
- Мамка здорово была тэбэ за ту гранату? То ж я бачив, як вы с Гришкой ею грались, тоди солдату и сказав... Прыихалы. От тут пид кустом сидай та рисуй. От ту синюю гору рисуй. Она самая высокая, оттуда, кажуть, морэ видать. Называется Облыго. Там, кажуть, заброшени черкеськи сады. Ни, я там ни був, мэнэ николы, усе робышь, робышь. А так охота побачить морэ. Хоть с горы...
Он ушел рубить жерди. Я начал писать Облиго с заброшенными садами...
x x x
Весной следующего года тетя Тося, старшая сестра Леньки, торговала на базаре сушкой. Зашла к нам, отсыпала сушеных яблок и груш. Мать поставила варить узвар. Запахло вкусно и дразняще.
- Как вы там? Как баба Ксеня? - спросила мать.
- Ничего, бигае. А Ленька на той недили помер. Усе кашляв, кашляв, та помер, - сказала тетя Тося...
Твердый
По раскаленной каменистой улице гремит телега. В телеге осклизлая коричневая бочка, сбоку примостился, свесив до земли ноги, здоровенный краснолицый мужик. Это городской золотарь Твердый. Одежда и сапоги на нем рыже-коричневые, и лошадь бредет коричневая, и все это движется едким пятном по белой дороге под вылинявшим летним небом. Над телегой шевелится прозрачное, невыносимого запаха облако, за телегой неслышно стелется, выплескиваясь через края бочки, жижа.