— Надо собирать такие вещи, — заключил Белов. — Собрать бы, да издать отдельной книгой!

Беседе, к несчастью, помешал невесть откуда взявшийся поэт Игорь Тихонов, вдрызг пьяный, шумный и не в меру фамильярный. Он сразу напустился на Белова:

— Вася, ты чего не берешь читать мою повесть?

— Да что толку-то, если я прочитаю? В лучшем случае могу позвонить в редакцию, чтобы там посмотрели без очереди.

— Ну, хоть бы сказал, получилось или нет.

— А это ты сам должен чувствовать. Я всегда чувствую, если вещь получилась.

Я смотрел ему вслед, маленькому тощему человечку с рыжевато-седой бородкой и серовато-голубыми глазами, который так много стал значить для России. Вспомнил, как он, уходя из моего кабинета, сказал Игорю Тихонову:

— Я бы запретил продавать для вас водку. Работать надо!

Сам он работал необычайно много, подозреваю, что и спал-то он не больше шести часов. Если во время сидения в архивах, в библиотеке попадалось ему что-то незаурядное, чем хотелось бы заняться, да времени не было, он просил взяться за это дело знакомых или друзей.

Однажды он предложил нам с Сашей Рачковым остаться пообедать. Садясь за стол в кухне, где его мать Анфиса Ивановна разогревала суп, я обратил внимание на натюрморт над столом, где были изображены печенье, конфеты и открытая банка распространенного тогда хека.

— И хека увековечили! — улыбнулся я.

— А как же! — живо отозвался Белов. — Еда русского народа!

— Советского? Ведь до революции такой рыбы не знали!

— Нет, русского! Грузины хека не едят.

За обедом я напомнил Василию Ивановичу, как он угощал нас с Рачковым луком, когда мы возвращались из Ленинграда.

— А у меня тогда редко что и водилось, кроме лука. Сейчас вот прошу иной раз луку — допроситься не могу!

В начале февраля 1979 года состоялось общее собрание Вологодской писательской организации. Александр Романов, только что вернувшийся из поездки в Петрозаводск, где проходила редколлегия журнала “Север”, рассказал о плане журнала на год, о том, что запланирована публикация пьесы Белова “Бессмертный Кощей”. Пьеса, кстати сказать, в “Севере” так и не появилась, по слухам, против ее публикации восстал Карельский обком. Потом речь зашла о романе Глеба Текотева “Серафима”.

Глеб Текотев — оригинальная фигура в тогдашнем литературном мире Вологодчины. Инвалид с детства, он работал в одном из сокольских техникумов, а писал “для души”, то есть — в стол. Возможно, мы никогда бы о нем не услышали, если бы Александр Рачков не попросил у него почитать некоторые рукописи. Они произвели впечатление не только на Рачкова, но и на Белова. И началось прямо-таки триумфальное шествие: публикация рассказа в “Красном Севере”, в журнале “Наш современник”, читка по Всесоюзному радио, подготовка книжки в Архангельске, переговоры с издательством “Современник” о книге в Москве... (Это был взлет стремительный, но, к сожалению, недолгий. Текотев тяжело заболел, рак в полгода скрутил его).

На собрании говорили о втором, переработанном варианте его романа. Глеб пожаловался на невнимательность издательств, на то, что уйма денег уходит на перепечатку рукописей. Василий Иванович вспылил:

— А ты как думал? Ты знал, на что идешь! Не надо было соваться в литературу, раз денег на перепечатку жалеешь!

С годами Белов все непримиримее относился к писателям, у которых замечал несерьезное отношение к литературе. Да это и понятно: сам он отдавался писательству без остатка. “Наше оружие — перо и бумага”, — любил повторять он. Отсюда рождалось и его отношение к молодым литераторам. Вспоминается семинар молодых, который состоялся в конце сентября 1979 года в Вологодском пединституте. Секцией прозы на семинаре руководили Василий Белов и Виктор Астафьев. Приехали и москвичи, но не из-за семинара, а потому, что в эти же дни проводились дни поэзии Николая Рубцова.

Разбирая прозу молодого инженера из Тотьмы Посохова, Василий Иванович спросил:

— Почему вы написали рассказ об охоте?

— Я сам охотник, — ответил Посохов.

— Я — столяр, допустим, — улыбнулся Василий Иванович. — Что же мне, все о деревообработке писать?

— Вот и написал “Плотницкие рассказы”, — вмешался Иван Полуянов. Раздался смех.

— Я о чем говорю? Сейчас многие авторы, в том числе и молодые, пишут на ровном литературном уровне, почти профессионально. Но сколько авторов, идущих от литературщины, сколько штампов! Или вот у вас слово “будя”. Да что это за “будя” такая? Неужели в Сибири сплошь и рядом так говорят? А хоть и говорят, все равно часто употреблять нельзя, ведь штамп и в прямой речи — все равно штамп. И вообще писателю надо вырабатывать свой стиль, не поддаваться влияниям. Годами, упорно вырабатывать. Посмотрите: ведь у Бунина нет штампов. И у Булгакова нет, и у Платонова. Литература — она вся из новизны: и в мыслях, и в словах, и в ситуациях.

Дальше. Повесть называется “Русский медведь”. Название претенциозное. Но продолжу свою мысль о штампах. Опасность повторения существует и у профессионала: повторяешь то ли своего собрата, то ли классика, а то и самого себя. Можно повториться не только в разных вещах, а и в одном рассказе. Тут говорили об этюдности, о Пришвине. Из-под Пришвина тоже надо вылезать. Писатель должен вырваться из-под любого влияния, выработать свой стиль. Без своего стиля нет писателя. Он должен вылезать и из-под самого себя, если чувствует, что начал повторяться.

И еще хочу сказать: писателю нужна смелость, мужество, риск. Без этого нельзя найти стиль, даже тему нельзя найти.

— Смелость нужна и в самом творчестве, — говорил Белов. — Я считаю, что каждый большой художник был смелым — прежде всего. Надо добиться раскованности, внутренней свободы (помните: “не освободившись от внутренних пут, нельзя освободиться от внешних”? — В. Е. ). И еще — нужна настроенность на работу. Вот говорят, что Андрей Рублев, прежде чем начать что-то, сорок дней постился, и только тогда приходила свобода, раскованность, независимость внутренняя.

Об отношении к литературе. Некоторые относятся к ней, как к забаве, развлечению, наслаждению. Но без мужества, труда и терпения это наслаждение мелкое. Я призываю к серьезному, а не развлекательному отношению к литературе. Сам выбор пути уже накладывает на литератора серьезную ответственность.

Литературный вечер памяти Николая Рубцова состоялся в тот же день. И там разговор шел не только о поэте, но и о литературе, и о судьбе людей, делающих литературу. Как всегда, выступления Белова ждали. Оно было коротким, но впечатляющим.

— Меня всегда поражает одно обстоятельство, — сказал Василий Иванович. — Вот были мы на пятидесятилетии Шукшина. Взглянул я на толпу и ужаснулся: сколько людей, оказывается, любит мертвого Шукшина! Почему же живого-то не замечали, а иногда еще и гадости ему делали? И с Рубцовым то же.

На следующий день продолжался семинар молодых. Я опоздал, пришел, когда Белов уже заканчивал свой обзор, а потом начал отвечать на вопросы.

— Скажи, как ты вошел в литературу? — спросил его Олег Коротаев (брат поэта Виктора Коротаева).

— Ну что это за слово — “вошел”? Войти можно в комнату. В кухню можно войти... Я начинал со стихов. Стихи стал писать со скуки. Сидел в колхозной конторе счетоводом и от скуки писал. В ФЗО пошел со скуки... Женился, может быть, со скуки... А образования настоящего не получил. До сих пор не читал, например, историю западную. Единственно, в чем я убежден, так это в том, что только человек нравственный может что-то сделать в литературе. Кто не помучается своими вольными или невольными грехами, — тот не писатель.

Заспорили. Вскоре спор ушел далеко в сторону, коснулся соответствия личности писателя его произведениям. Белов вмешался:

— Я расскажу об одной встрече с Колей Рубцовым. Как-то в Литинституте, поздно ночью, после двенадцати, я шел по коридору и встретил Рубцова. Был он в валенках, в замызганном пиджачишке, пригласил: “Пойдем, чаем напою”. Пришли к нему, стали пить чай. “Хочешь, я стихи почитаю?” — спросил Рубцов и начал читать. “Кто это? Пушкин?” — спросил я. Он ничего не ответил, как-то ушел в себя. А стихи-то были рубцовские, помните, там есть строчки:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: