— Вы меня убивать не будете? — безмятежно спросила девушка.
— Успокойся, Сима, тебя никто не тронет, — сказал ей Крикман.
Она тихонько засмеялась и, подойдя к Федорову, приблизила к нему свое прекрасное лицо, нежно погладила его по волосам и, хлопая в ладоши, выбежала из комнаты.
— Никак не могу привыкнуть… — вздохнул Крикман. — Как вижу ее — сердце болит. У нее на глазах мать убили, а что они с ней сделали, и представить немыслимо.
— Ну что ж, Ян Петрович, придет час — мы до Павловского доберемся и счет предъявим… за все…
— Наверно, трудно вам… с ними? — спросил Крикман. — Я бы, пожалуй, не выдержал. Мало рожи их видеть, ведь еще надо под них подделываться. Мне тут тоже приходится хозяину корчмы подыгрывать, что я, как и он, контрабандой балуюсь. Так и то еле удерживаюсь… Между прочим, ко мне прямо напролом лезет с гешефтами начальник польской стражницы поручик Томашевский. Закажи я ему министра продать — притащит, честное слово! Спекулянты проклятые! И вообще у меня такое впечатление, что границу у них охраняет не стража, а кулачье, которое они расселили вдоль границы. Эти — звери. Вот тот, через которого лежит ваш путь в Вильно, руками задушил нашего пограничника — в метель парень нечаянно перешел границу. И пяти шагов не сделал. Так мало ему, что убил. Испохабил и потом гвоздями распял его на пограничном столбе.
— Зря вы мне это рассказали, — сказал Федоров. — Пока не надо бы…
— Это вы бросьте, я уже сам к нему примерился. Вот только вашу операцию закончим, я ему помогу в рай устроиться…
В полночь, когда они прощались возле пограничного столба, Крикман, пожимая руку Федорову, спросил тихо:
— Когда обратно?
— Точно сказать не могу. Три дня можете отдыхать, а потом ждите… сколько терпения хватит.
— Теперь не зима — одно удовольствие, — весело сказал Крикман. — Счастливо. Пока…
Так они и расстались — посреди теплой весенней ночи и между двух затаившихся друг против друга миров. Межи этой — хоть с огнем ее ищи — не было видно. Крикман возвращался в свою корчму, а Федоров шел прямо на запад, и оба они вдыхали пьяный воздух весны и ощущали плывущее над землей тепло. Выбравшись из оврага, Федоров уже привычно свернул к хутору. Хозяин хутора точно ждал его — стоял на высоком крыльце своего осанистого дома с беленым кирпичным фундаментом. Его скрывал козырек над крыльцом, и Федоров вздрогнул, услышав из темноты басовитый голос:
— Проше, пане, сюда…
В хате было чисто. На столе горела свеча. Ее качающийся свет ложился желтоватыми бликами то на белую скатерть, покрывавшую большой стол, то на пестрые дорожки, постеленные на полу. Хозяин — грузный, неповоротливый, со сна опухший, в длинной, до колен, полотняной рубахе — неумело лебезил перед Федоровым.
Он зажег большую яркую лампу и разбудил жену.
— Быстренько ужин нам с паном дорогим поставь, — распорядился он, и Федоров понял, что расположение капитана Секунды к людям, идущим из России, было известно уже здесь.
Хозяин снял со стола скатерть и начал аккуратно ее складывать. Федоров видел его корявые, узловатые пальцы и думал, как он этими руками распинал мертвого красноармейца на пограничном столбе. Сели за стол.
— За бога единого давайте выпьем! За молитву единую — чтобы сгинули со света красные дьяволы! — неторопливо говорил хозяин, смотря то на гостя, то на зажатый в руке стакан с мутной самогонкой.
Федоров только чуть пригубил, сказал, что болен печенью, и не стал пить. Хозяин выпил один стакан, потом другой. Он долго не пьянел, Федоров сидел с ним целый час и слушал его медленные речи об устройстве жизни и о том, кому надо дать жить, а кого — к ногтю. Только после третьего стакана его забрало, он стал наваливаться на стол и всхрапывать. Хозяйка ловко подхватила его под руки и потащила в спальню.
Федоров вышел из дому и сел на ступеньках крыльца. Ночь показалась ему душной. Только чуть ощутимо веяло прохладой со стороны леса. Какая-то птица уныло и однообразно, с равными паузами кричала в поле, все время перемещаясь все дальше и дальше к горизонту. И вдруг Федорова охватила жуткая тоска. За всю его беспокойную чекистскую жизнь второй раз так его прихватило. Первый раз — в девятнадцатом году, когда сидел он в тюрьме деникинской контрразведки и ждал смерти. И вот теперь… Но тогда ему было полегче, был он один на белом свете, и смерть для него была, как говорится, сугубо личным делом. Теперь дело другое — в Москве осталась его курносая Анка и с ней… Еще не известно, кто это будет. Хотелось бы парня… Федоров смотрел в плотную темноту ночи и видел свою Анку. Видел ее такой, какой была она перед ним еще позавчера, в час прощанья. И что с ней такое стряслось? Вдруг заплакала и говорит: «Почему такая судьба выпала нам? Люди живут как люди, а мы из тревоги не вылезаем — только и знаем, что прощаемся. Долго так будет?» А ведь в их совместной жизни бывали времена куда тяжелее нынешнего, особенно на гражданской войне, и никогда она так не говорила… Наверно, это оттого, что скоро рожать… Первый раз ведь. Боится. Как он старался развеять ее страх! Спрашивал: «Неужто ты первая из всех на земле рожать собралась?» Она смеялась, а в черных ее глазах были слезы и тоска…
…В самом деле — жизнь у них без минуты покоя. За все время, что они с Аней в Москве, не было вечера, который они могли бы провести вдвоем как вздумается… А теперь у них будет ребенок… Это счастье… Они оба ждут его… Но в их комнатке всего семь метров… И на кого оставлять малыша, когда Аня пойдет работать?
«Неужели только по старости покой положен? Ведь мы такие же люди, как все, и нервов у нас со всеми поровну. А сколько этих нервов я оставлю сегодня вот здесь, в избе этого палача? И завтра в Вильно? И потом там — в Париже… Одна эта поездка к Савинкову потребует столько сил души, сколько другой за всю жизнь не израсходует…»
Федоров понимал, что такие мысли никак не укрепляют его волю, но отмахнуться от них не мог.
Хозяин хутора сообщил по начальству о прибытии Мухина, и утром за ним на бричке приехал польский пограничник. Он доставил Федорова на приграничную железнодорожную станцию и помог сесть в поезд.