- Это Чайка?! - тихо спросил Женька и подвинулся ближе. - Чайку убили, - растерянно сказал он и снял фуражку.
Люди смотрели на него и молчали. Аксиньин пес, зло рыча, жадно лизал кровь. Его пинали, он скулил, отбегая прочь, а потом вновь принимался за свое дело.
- Прогоните его! - звонко вскрикнул Женька и сел на землю. - Чаечку мою убили. - По измазанным кровью щекам потекли слезы. - За что вы ее? За что?! - Он встал и шагнул к толпе. - Дядь Миш, теть Поль, ну за что ее так? Она же умная! За что, а? Ну скажите, за что? Они ошиблись, да? Они думали, что это не Чайка? Ну что вы все молчите? Ей же голову отрезали!
Женька метался от одного человека к другому, хватал за руки, тряс, словно требовал помощи, и повторял:
- За что вы ее?! Зачем вы Чаечку мою убили? Что она вам плохого сделала? Почему не заступились за нее?
И вдруг взорвался в крике:
- Убийцы! Ненавижу всех! Ненавижу!
...Два дня бился в бреду Женька Кудряшов. Бледный, осунувшийся, тянул к матери руки и хрипло звал:
- Чайка... Чаечка... Не скачи так быстро... Мама, зачем я бил ее?.. Я ее кулаком, мама... они не догонят нас. Прячься от них, Чайка... Мама, отпусти нас в степь... Отпусти, мамочка...
Навещали друзья. Наперебой рассказывали о том, как сломала ногу Чайка, как привезли ее к конюшне и дядька Мишка топором отрубил ей голову. Катерина Ивановна шика
ла на них, а они не понимали и продолжали рассказывать, как испугался Кащей, и что его сняли с табунщиков, и конечно же во всем виноват он, потому что ту лисью нору, в которую на всем скаку попала ногой Чайка, вполне можно было бы заметить и объехать.
На третий день Женька пошел в школу. И там все увидели, что он уже не тот, каким был раньше. Будто бы стал выше ростом, взрослее и серьезнее.
А по ночам он просыпался от трубного ржанья табуна, смотрел в темноту и тихо плакал. И виделось мальчишке, как падали с облаков разорванные ромашки и мчались по черной степи окровавленные кони.
Глава третья
ОТЕЦ
- Лишь бы вам было хорошо. Я, понимать, поперек дороги становиться не буду. Ты меня знаешь, Катерина... Я... я привык мыкаться... мне... - Иван Ильич не договорил.
- Ваня ты Ваня... сын ведь... кровинушка родная... Собча, всем куренем счастье-то надо строить, как все люди... А ты... Опять на мою головушку все. Расхлебывай, мать, как знаешь.
Мать плакала.
- Брось плакать, Катя! Слезами делу не поможешь... Все образуется. Побесятся да и сойдутся. Дите ведь у них, понимать. Утрись, Катя. Думаешь, у меня не болит? Подошел давеча... спит... Гляжу на него, а у самого аж сердце заныло. Присесть бы, погладить... Эх, сынок! Нескладная у нас с тобой жизнь вышла... - Голос его дрожал, он высморкался и умолк.
Дверь в комнату приоткрылась и вновь закрылась. Евгений не спал. Слушал доносившийся из сеней разговор и сам перед собой притворялся спящим. Глаза открывать не хотелось, как не хотелось вообше ни шевелиться, ни узнавать, который час, ни есть, ни думать. Под одеялом было тепло и покойно.
В избе пахло жженой соломой и блинами. За окнами кудахтали куры, тягуче скрипел колодезный журавель. В сенях вновь заговорили.
- Маленькие дети - маленькое горе... А как вырастут, и горе больше. Мать вздохнула. - И видно ведь - не по-серьезному у них этот разлад. Так, по молодости, по горячности... А вчера хогел сразу назад уехать, как узнал, что ты живешь тут. Сама я, старая, виновата. Зачем сына наущал и родного отца не признавать? Грех непростительный на душу взяла.
- Все то быльем поросло, - сказал Иван Ильич. - Надо новую жизнь налаживать. Мы, как там ни случалось, век свой прожили. А им еще вон сколько! Нам жизнь не задалась, так и война была, и прочее. Они... они должны по-человечески жить... Нечего глупостями заниматься!
- Это мы понимаем, что глупости, а у них-то вон до чего дошло. Она женщина серьезная, и он вроде бы не ветрогон.
- Вот что я думаю, Катерина, съездить бы туда надо! Я там нежелательный, а тебе надо. Поговорить, понимать, разобраться, что к чему, и помирить.
- Поздно мы спохватились пожар тушить.
- А откуда же, понимашь, раньше мы могли знать? Письма писал по большим праздникам, да и в них не больно-то откровенничал. Здравствуй, жив-здоров, и до свиданья...
Евгений осторожно дотянулся до спинки кровати, снял брюки и достал сигареты. В избе было сумеречно. На окнах висели старые шали и, как плотное сито, сеяли хрупкие иголки дневного света. Покой, с которым так не хотелось расставаться, покидал его. И удержать его было невозможно. Новый день наваливался на Евгения всей своей тяжестью, всеми своими заботами и неурядицами.
С улицы послышались голоса:
- Говорят, Женек приехал, теть Кать? Что ж вы его пря" чете?
- Отдохнуть дайте человеку! Нехристи! Сами-то небось выспались, а он всю ночь в вагоне качался. Домой-то пришел с третьими петухами.
- Это каким же поездом он прикатил?
- Утрешним. Московским.
- С семьей или как?
- Сам пока. Дочка еще мала по поездам-то маяться. Успеет, бог даст.
- Я вот бутылочку прихватил! Дружками были. В школу Емссте бегали... Ох и отчаянный был, помню!
- Да тебе, Колюшка, лишь бы был повод выпиты Ты на край света убежишь и лешего в друзья заманишь, :
"Колька... Кащей... Сколько воды утекло, боже мой! Друзьями-то мы никогда не были. Даже наоборот. И встреча неприятна с ним. Сегодня, как нарочно, одно к другому. Пришла беда, открывай ворота!"
Кудряшову стало зябко и неуютно. Вспомнилась заросшая бурьяном поляна, неласковая степь и вчерашний разговор с матерью. Зачем он ехал сюда? От чего бежал? Как мальчишка, надеялся, что родные места, степь успокоят его, спрячут от жизненных неурядиц, вернут потерянное равновесие. А оно вон как повернулось! Он чужой здесь. Мать живет своей семьей. Она по-своему счастлива. А может, это не так? Как ему вести себя с этим человеком? Со своим отцом. Признать? Простить? Что от этого изменится? И в чем он виноват перед сыном? Что ему прощать? Они, наверное, его считают виновным. Как же... бросил жену, дочь...
Евгений швырнул сигарету на пол и повернулся на спину. Часы показывали полдень. В голове шумело, как с похмелья. На гумне назойливо и монотонно кудахтала курица. За окном слышался смех, басистый говор мужчин. "Сегодня воскресенье", - вспомнил Кудряшов. Односельчане отдыхают и конечно же придут навестить его. Начнутся расспросы... Лгать не хочется. А говорить правду... Кому нужна его правда?
В комнату осторожно вошла мать. Поправила на спинке кровати брюки, прислушалась и тихо спросила:
- Не спишь, сынок?
- Нет, выспался.
- Ну вот и хорошо! А то заждались мы. Вставай. Выпьете с Иваном Ильичом за встречу. Дружки твои пришли. - Мать помолчала. - А про то, Женюшка, не говори пока.
- Про что?
- Ну, что от жены ушел... Зачем это чужим знать? Может, все и уладится. А то пойдут по селу разговоры, пересуды. Кому это нужно? Как-нибудь сами разберемся. - Мать замолчала, потеребила фартук и несмело добавила: - И... если можешь... помирись с ним... человек он хороший. Для него это будет самый большой праздник.
- Ты ведь знаешь, я никогда не ругался с Иваном Ильичом. А отцом назвать не могу. Не могу.
- Понимаю, - сказала мать. - Только чтоб как у добрых людей... без зла. Сдерживай себя, сынок.
Евгений смотрел, как суетится мать, открывая окна, как то ли от радости, то ли от волнения дрожат ее старческие руки, и ощущал, как острое чувство стыда и виновности перед ней медленно овладевает им. Откуда и почему появилось это чувство?
- А мы, Женюшка, почти год с Иваном Ильичом вместе живем. Собиралась тебе прописать, да все как-то не решалась.
Кудряшов вспомнил: вчера, перед тем как заснуть, подленькая мысль пришла ему в голову. "Как я мог подумать, что мать устроила свою жизнь и ей теперь не до сына! - бичевал он себя сейчас. - Как мог додуматься своей дурной башкой, что я ей теперь не нужен! Боже мой!.. И это я о своей маме смел так думать! Ввалился, как бездомный бродяга, и их заставляю мучиться".