— Женщина. Русская женщина. Вера.
— Засулич? И эта карга туда же? — усмехнулся Дзержинский. — Что ж, Огюст, друг благодарит вас...
— Свобода, равенство и братство, — отозвался призрак слабым, тающим голосом. M-lle Лия в изнеможении откинулась на спинку стула. Банкир жалобно залепетал:
— Герр Феликс, ну хватит же, хватит, вы сломаете мне пальцы...
— Прошу прощения, — сказал Дзержинский. Он хотел еще побеседовать с Робеспьером или Бонапартом, но видел, что медиумистка слишком устала. В другой раз. Сейчас его ждет хорошая ночь, если верить другу Огюсту.
Распрощавшись со спиритами, он вышел за ворота. Пробило час. Дул холодный, пронизывающий ветер. Кутаясь в плащ, он шагал по освещенным улицам Ист-Энда. Из подворотен женщины провожали его зазывными взглядами. Он быстро, презрительно, исподлобья оглядывал их и, не замедляя шага, летел дальше. Все было не то.
На углу Уайтчепл-роуд и Осборн-стрит он увидел то, что нужно. Она была тоненькая, хрупкая; головою едва доставала ему до груди. Личико круглое, совершенно детское... Когда она привела его в свою жалкую каморку, он объяснил ей, что от нее требуется. Обычно они скоро понимали его желания и, как умели, старались угодить. (В душе они, конечно, смеялись над его причудами, но ему это было безразлично.) Эта же оказалась на редкость тупа — видимо, только что из деревни.
— Как вы говорите? Я должна плакать и ругать мою мать? Но за что?
— Что ты делаешь? — он поморщился. — Я не просил тебя раздеваться. Не трогай меня. Отойди от биде. Сядь на пол и плачь.
— Но вы же меня не бьете, не щиплете. У вас красивая борода, и от вас хорошо пахнет. Почему нужно плакать? Я не умею.
— Ты — маленькая девочка, неужели не понятно? Мать выгнала тебя на панель. Ты не хочешь заниматься проституцией.
— Никто меня не выгнал... — проворчала она, но все же попыталась сделать то, чего он добивался: села, скорчившись, в углу комнаты и стала тереть кулаками сухие глаза.
— Что ты здесь делаешь, детка? Тебе холодно?
— Угу... Моя мать...
— Она больше никогда не заставит тебя. Не бойся меня.
— Я не боюсь.
— Тебе холодно? — он нагнулся, поднял ее на руки — волна безумной нежности затопила его сердце, — положил на постель. — Не бойся, Банда, милая! Я не сделаю тебе больно, не сделаю тебе плохо, не сделаю ничего, что ты не хочешь. Я хочу построить дом, большой дом, где будут жить такие, как ты, беспризорные девочки... ну, и мальчики, наверное, тоже...
— Работный дом? Но я не хочу в работный дом. Я мечтаю устроиться в хороший бордель, чтоб не надо было стоять на улице и мерзнуть.
— Идиотка... — Он едва сдержался, чтоб не придушить ее. — Это будет детский дом. Тебе не нужно будет торговать своим телом, поняла? Никто не посмеет тебя мучить. Сейчас ты будешь спать, а я буду оберегать твой сон. А завтра мы пойдем в кухмистерскую. Я куплю тебе пирожных, платьев, живого котенка...
— Терпеть не могу кошек. Они царапаются. Лучше купите мне шелковые чулки. И шляпку. Ведь вы же добрый, правда? Вы дадите мне еще два фунта на чулки и шляпку?
— Хорошо, хорошо! — простонал он в отчаянии. — Чулки и шляпку. Я тебе все куплю. Ты будешь жить в большом светлом доме, тебя научат читать и писать, ты будешь ходить в школу.
— Фу, как скучно... — Улыбаясь, она протянула к нему руки. — Мистер, может, хватит дурачиться? Я уже достаточно ругала мою мать... Да у меня и матери-то отродясь не было... И ни в какую школу я не хочу.
Отчаявшись чего-нибудь добиться от нее, он со вздохом предоставил ей совершать с его телом все те грубые и бестолковые действия, которым она была обучена. Даже миг последнего содрогания оставил его абсолютно равнодушным: все свелось к гигиенической процедуре. Что за мерзкий суррогат — эта раскормленная английская телка вместо хрупкой славянской русалочки с глазами черными, будто смородина... Друг Огюст обманул его — ночь вышла отвратительная. А значит, друг Огюст и в остальном мог ошибиться. Рыжего человека, конечно, следует опасаться, как следует опасаться всех и каждого, но полагать, будто тот знатного происхождения... ничего глупей придумать невозможно.
Когда он вновь вышел на улицу, то уже не чувствовал к маленькой проститутке злобы. Бедный ребенок. Она не будет смеяться над ним и никому не расскажет. Она была очень даже мила, когда лежала, прижав колени к животу, с ножом под левой грудью. Он укрыл ее одеялом, чтоб было теплей, поцеловал в лоб. Если б она позволила ему заботиться о себе, все завершилось бы иначе. Никому не нужно было это липкое соитие, и кровь на лезвии никому не нужна. Он бы оберегал ее сон несколько часов, а потом ушел, как обычно, оставив щедрое вознаграждение. Да, досадный инцидент. Зевая, он медленно шел медленно по направлению к своему дому, и ему рисовались огромные хрустальные дворцы, где дети сидят за партами и учат таблицу умножения.
ГЛАВА 2
Ленин проснулся в архипревосходнейшем настроении. Лежащая рядом женщина — белая, сдобная, как булка, — мурлыкала и лениво потягивалась. Он не помнил, как ее звать, да это было и не важно. Во сне он играл довольно удачно, и там еще были какие-то девицы, трефовые и бубновые, которые танцевали на столах очень завлекательно и пели тоненькими голосами, высоко вскидывая ноги в черных чулках.
Избавившись от дамы, он со вкусом позавтракал в крохотном кафе на первом этаже своей гостиницы. Предстояло провернуть массу делишек. Эх, как он потреплет этих революционеров! Вспомнив о Железном Феликсе, он пожал плечами, насмешливо фыркнул: «Напыщенный тип, опереточный рыцарь плаща и кинжала! Впрочем, полячишки все такие, гонор у них в крови... Но — пройда первостатейная, этого у Феликса не отнимешь. Бородка-то — сразу видать — приклеенная...»
Справедливости ради заметим, что Владимир Ильич и сам нередко прибегал к маскараду: мужья-рогоносцы гонялись за ним по всей Европе, и, чтобы сохранить свободу передвижения, ему приходилось держать в чемодане коллекцию париков, усов и бород. Вчерашний cocu был очень, очень зол и сложением напоминал гориллу; подумав о нем, Ленин вновь поднялся к себе в номер и украсился окладистой извозчичьей бородой, а шляпу нахлобучил на самые брови. Теперь можно было выйти в город и заняться повседневными делами, не подвергая себя опасности. Прежде всего нужно было исполнить то, что Владимир Ильич делал всякий раз, когда образовывался маленький излишек наличности (увы, это случалось нечасто): отправить деньжат единственной женщине, которую он по-настоящему любил. Это была русская женщина, старая, толстая, уютная, — та, что дала ему имя и заменила мать, когда его орущим, завернутым в кружевной куль младенцем подкинули ей, а потом тянула его на свои гроши, из сил выбивалась. Она же вписала ему в документы и отчество, в честь своего любимого брата-сапожника, Ильи Родионыча. Так он и стал Ильичом — и очень ему шло это простоватое и вместе с тем лукавое прозвание! Кухарка Лена, баба Лена, Алена Родионовна! Добрейшая душа! А что за булочки стряпала... А какие сказки рассказывала ему вечерами... Вот уж, наверное, не думала баба Лена, не гадала, что тридцать лет спустя одна из этих сказок внезапно станет для Володи путеводной звездочкой, назначенной освещать его неугомонную жизнь...
Ему вспоминается: он лежит уже в кроватке, а баба Лена, присев у изголовья, вяжет чулок — быстро-быстро шевелятся блестящие спицы в пухлых руках — и рассказывает, по своему обыкновению перевирая и путая все, что ей доводилось слышать, мешая города и столетья...
— В стародавние времена это было; на море-окияне, на острове Буяне стоял чудный светлый город и звался Китеж-град.
— Баб Лена, а где это — остров Буян?
— Говорят же тебе, неслух: на море, на окияне... Не было на земле русской града краше Китежа: текли там молочные реки с кисельными берегами, а дома все были из золота, в каждой лавке продавали орехи и семечки, а ели китежане одни французские булки да монпансье, и что ни день, то была у них ярманка с каруселями. Был во граде том дуб зеленый, а вкруг того дуба ходил ученый кот на златой цепи и песни пел женским голосом.