Ночь. Он стоит на мосту, смотрит в черную маслянистую воду. На нем мягкая шляпа и длинное пальто. Он знает: за ним — филер. Он привык к опасности, она его возбуждает; но ему ненавистен этот чужой, желтый, липкий город с его холодной пышностью. Он идет, стуча каблуками по деревянным мостовым, ныряя в подворотни и переулки, кружа и петляя, чтобы замести следы. В одной из подворотен ему слышится странный тонкий звук; он уже избавился от слежки и никуда не торопится, но этот звук заставляет его вздрогнуть всем телом. Он оборачивается и видит у стены темный ком тряпья. Именно оттуда доносится жалобный звук. Это плачет ребенок — не младенец, а ребенок лет десяти, судя по голосу.
Он возвращается, подходит ближе — теперь сквозь тряпье ясно видны очертания детской фигурки, — нагибается, сдергивает платок, которым закрыто лицо ребенка. Это девочка. Она бледна и худа. Глаза у нее черные, как смородина. Он поднимает ее на руки — она совсем ничего не весит. Тряпки плохо пахнут, он разматывает их, бросает на землю, снимает с себя пальто, закутывает девочку и несет. Она уже перестала плакать.
В гостиничном номере тепло, топится печь. Он ощупывает босые ноги девочки, они холодны как лед. Он говорит ей, чтобы она не боялась. Но это лишнее: она совсем не боится, не плачет и спокойно позволяет себя раздеть и уложить в постель. Они в русском городе, но говорят не по-русски, и его ничуть не удивляет, что девочка понимает его родной язык. Она говорит ему, что мать заставляет ее заниматься проституцией, а он говорит, что ей больше никогда не нужно будет возвращаться к матери, и рассказывает, как она будет жить в большом светлом доме и играть с другими детьми. Потом, закутанная в одеяло, она спит; он осторожно ложится рядом и обнимает ее одной рукой. Он счастлив; он думает о том, как завтра поведет ее в кухмистерскую, накормит, купит ей пирожных, платьев, живого котенка. Его обволакивает дрема. Он засыпает.
Просыпается он резко, словно от толчка, и острое отчаяние охватывает его: опять ее украли! Как всегда! В темноте он шарит рукой по постели: постель пуста. Ломая спички, он зажигает свечу, смотрит вокруг себя: в номере он один. От гостьи осталась лишь влага на простынях; понятно, это вода, ведь он вынул из реки утопленницу. Кашляя, он встает, берет полотенце и начинает промокать им влажные пятна. Полотенце все сильней разбухает, становится скользким и уже ничего не впитывает, а кровь безостановочно расползается по простыням. Руки его стали липкими; он подносит их к лицу, не веря своим глазам, смотрит — ладони испачканы кровью, откуда столько крови, он же ей ничего не... В ужасе он хватает подушку, хватает пальто, скатывает трубкой ковер — а стулья падают, больно ушибая его, шкафы хлопают рассохшимися дверцами, и в номере стоит невообразимый грохот, который вот-вот услышат другие постояльцы и вызовут консьержа, — бросает всю эту кучу тряпок на постель и наваливается всем телом сверху, чтобы унять кровотечение, но упругие тряпки выскальзывают из рук. И вот уже дверь трещит и выгибается под ударами, а в щель под нею просачивается струйка темной маслянистой жидкости и дразнит его, словно высунутый язык, и он с криком падает на пол...
Он сел на постели, бешеными глазами оглядел просторную, чистую спальню: разумеется, он в своей лондонской конспиративной квартире, дважды тайной — от полиции и от «товарищей», коим надлежит считать, будто он живет в дешевом пансионе. Он был весь мокр от липкого пота, сердце бешено колотилось, руки комкали на груди нательную рубаху. С досадой сбросил с ночного столика раскрытую книгу. Он был все еще несколько нетверд в русском языке (окружающие полагали, что он — недоучившийся гимназист — вообще иностранных языков не знает, и он не опровергал этой удобной для него неправды) и много читал вечерами, чтобы пополнить словарный запас, а мракобеса Достоевского выбрал специально, желая лишний раз поупражняться в ненависти и умении обуздывать се, когда необходимо для дела. Что-что, а таиться от других он умел. Если б не сны! Но он и тут подстраховался: за всю свою жизнь не провел ни одной ночи с женщиной, которая могла б услышать его бред... Холод рассудка скрывает пламень сердца. Рим потерял в его лице нового Игнатия Лойолу — тем хуже для Рима! Тем хуже для чужого желтого города и чужой холодной страны, которые ему предстояло завоевать. Он выпил воды — сердцебиение унялось. Взмолился: пусть ОНА — если уж не хочет оставить его в покое — приснится не так.
...Каникулы, летний полдень, берег речки Усы, вода прозрачна, воздух колышется от зноя, слышен томный звон кузнечиков, солнце — красными пятнами сквозь закрытые веки. Они только что купались, и капли воды еще не обсохли на их загоревших руках и ногах, а ее длинные темные волосы совсем мокрые — она опять окуналась с головой, хотя мать всякий раз бранит ее за это.
Так жарко, что им не хочется есть, хотя они улизнули из дому еще до завтрака. Утром, пока зной не был так силен, они бродили по лесу с ружьем в надежде подстрелить кролика, но им быстро наскучила эта бесплодная забава. Теперь ружье лежит на траве рядом с другими пожитками: книга, салфетка, надкушенное яблоко. И они лежат друг подле друга, болтая беспечно. Ему двенадцать лет, ей одиннадцать.
Ей хочется пить, а вставать лень, и она, приподнявшись, перегибается через него и тянется к яблоку. Он хватает ее за руку, толкает, щиплет, щекочет. Она заливается смехом. Это все понарошку. Они устраивают шуточную схватку из-за яблока. Он много сильней ее и быстро оказывается сверху. Ее кожа пахнет солнцем и травой. Тяжкая истома овладевает им, он не хочет продолжать возню и отпускать ее тоже не хочет. Она хохочет и мотает головой, в мокрых тяжелых косах запутались травинки. Глаза у нее черные, как смородина. Весь дрожа, он прикасается сухими губами к ее щеке. Он еще никогда в жизни не испытывал такого счастья.
Вдруг все рушится: она начинает с бешеной силой извиваться под ним, отталкивает его, вырывается — растрепанная, злая, вся в слезах — и отскакивает от него, и кричит, что он гадкий, гадкий мальчишка и она все расскажет матери. Он в ужасе, раздавлен, поражен — почему она так рассердилась? Он ничего ей не сделал плохого. Она же его самая любимая сестренка и прекрасно об этом знает: он всегда защищал ее перед матерью и старшими сестрами. Он мечтает убежать с нею вдвоем куда-нибудь далеко — в Америку или Африку. Она — самое дорогое, что у него есть.
А она продолжает кричать и плакать и ругать его самыми скверными словами, словно деревенская девчонка, лицо ее искажено от злобы. Он наконец понимает: это оттого, что он, по ее мнению, как-то нехорошо прижимался к ней. Matka Boska, какой вздор! Он же просто любит ее, просто не может без нее жить. Он никогда не пытался подглядывать за сестрами в купальне, как это делает его старший брат. Она для него — как маленькая мадонна, как ангел.
Он хочет сказать ей об этом, но не находит нужных слов, ведь он еще ребенок. Да и она ничего не хочет слушать, затыкает уши, топает ногами, визжит. Потом поворачивается и бежит прочь, бросив через плечо, что сейчас же нажалуется. Он страшно напуган. Этого нельзя допустить, ведь тогда их разлучат, не позволят уходить из дому вдвоем на целый день, как раньше. Воображение мгновенно рисует ему ужасные картины: его отсылают в город, отдают в подмастерья, забривают в солдаты, сажают в крепость, ссылают в Сибирь, ее увозят насильно в монастырь. Как успокоить ее? Она убегает. Он в отчаянии. Он уже не соображает, что делает, не помнит, как в его руках оказывается ружье. Оно тяжелое. Дымок вырывается из обоих стволов, отдача толкает его в плечо.
Дым рассеивается. Он вскакивает на ноги, бежит к ней. Она лежит ничком, голова повернута вбок, ресницы мокрые. На спине ее рубашки расплывается жирное красное пятно. Он падает на колени, непослушными руками пытается перевернуть ее, приподнимает ее голову. Она еще дышит и даже в сознании. Давясь, она пытается что-то сказать. Он склоняется ниже, берет ее руку, шепчет, что все будет хорошо, он сейчас побежит за помощью, умоляет ее чуточку потерпеть. Срывает с себя рубашку, прижимает к ране — кровь не унимается. Зовя на помощь, он кричит что есть силы, охрип от крика, но берег реки пустынен, а усадьба далеко, за лесом. Он силится поднять ее на руки, но она слишком тяжела для него. Нельзя медлить и секунды, но он не может оставить ее здесь одну. Ее губы белые, пульс тянется в нитку — жизнь уходит. Она вдруг произносит почти внятно: «Помоги мне... Фелек, помоги...» Она не проклинает его, она даже не поняла, что случилось. Слезы застилают ему глаза, он вскакивает, сломя голову бежит в усадьбу, воет, спотыкается о корни, падает, расшибается, он весь в крови — ее и своей, — взахлеб лепечет молитвы, путая слова, подымается, бежит, падает снова...