Тревога Натальи Николаевны о доме, душевная боль за Пушкина, полная разделенного искреннего понимания, стоят, думаю, значительно больше альбомных записей светских барышень, вроде дневника графини Мердер или «фантазий» Веры Вяземской и Евпраксии Вревской, обретавших в работах иных исследователей чуть ли не значение документов.

Перечитывая строки, написанные Натальей Николаевной, нельзя не заметить, как набирается мудрости вблизи поэта его жена, как вслед за наивной юностью появляется взрослое самоуважение и достоинство.

Думаю, не будет преувеличением сказать, что письма Натальи Николаевны невольно заставили переосмыслить и письма Пушкина к жене, документы удивительной любви и доброты. Как легко было бы объяснить то или иное пушкинское суждение, будь оно адресовано Вяземскому, Нащокину или Плетневу. Но в том-то и дело, что глубокая мудрость была адресована жене, ее пониманию.

«…У меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист, — писал он Наталье Николаевне в мае 1836 года. — Будучи еще порядочным человеком, я получал уже полицейские выговоры, и мне говорили: Vous avez trompé (Вы не оправдали. — фр.). Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом! Весело, нечего сказать».

Или письмо, в котором шутка переплелась с искренним писательским любопытством: «Аракчеев… умер. Об этом во всей России жалею я один — не удалось мне с ним свидеться и наговориться».

И такое резкое, рассчитанное на полное понимание: «Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у Господа Бога».

Мог ли Пушкин написать все это, не уважая Наталью Николаевну, не предполагая, что произнесенное будет понято правильно, что его шутка найдет отклик, а его боль будет воспринята как общая их боль?

Несомненно, письма к жене не могут состоять из одних мудростей и откровений. В них и нежность, и насмешка, и подтрунивание, любовь к ней и к детям.

Даже позволив себе назидание, Пушкин спешит смягчить его шуткой, добрым словом… «Смотри: недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона», — и подшучивает, и объясняет он.

Примеров много. Ссылаются на его письма 1833 года, мол, какие есть резкие! Да полноте! Перечитаем их целиком, нет в них ни злобы, ни недоверия. Каждое письмо — ответ на полученное, может, слегка дразнящее, шутливое.

Как можно без улыбки читать всякую всячину, вроде, скажем, такого: «На днях отказался от башкирки, несмотря на любопытство, очень простительное путешественнику. Знаешь ли ты, что есть пословица: на чужой сторонке и старушка Божий дар. То-то, женка. Бери с меня пример».

Нет, невозможно изымать фразу из целого письма, теряя связь с письмом предыдущим и последующим, препарировать скальпелем логики то, что брошено мимолетно, будьто «басня о Фоме и Кузьме», объевшемся селедкой, где, кстати, уже через несколько строк напишется: «…знаю, что ты во все тяжкие не пустишься», а еще через неделю следующее письмо начнется тепло и извинительно: «Друг мой женка, на прошедшей почте я не очень помню, что я тебе писал. Помнится, я был немножко сердит — и кажется, письмо немного жестко».

Конечно, интимные письма, написанные более полутора веков назад, — сложнейший источник. За каждой фразой стоят тут, по меньшей мере, два человека, знающие друг о друге, о событиях, вызвавших переписку, значительно больше нас, нынешних. Уже поэтому разгадывание предполагает варианты. При этом интерес представляет не только сам факт, но и то, что за фактом. Иными словами, не столько и не всегда текст, сколько события, этот текст вызвавшие, обстоятельства, которые сопровождали события, атмосфера, в которой жил автор письма, противоборствующие силы и прочее.

Заглянуть в прошлое, представить события как можно полнее — задача крайне серьезная. Даже самый знающий, самый тонкий исследователь не должен, читая текст, забывать осторожность.

И все же на сегодня существуют два необъясненных факта. Один рассмотрен в предыдущей главе об Идалии Полетике — январское и февральское письма Дантеса к Геккерну как бесспорные доказательства «вины» Натальи Николаевны.

Эту «бесспорность» я попытался поставить под сомнение имеющимися в моем распоряжении документами.

Вторым якобы порочащим Наталью Николаевну фактом явились сведения о ее переписке с семьей Дантесов.

До публикации И. Ободовской и М. Дементьевым писем Екатерины к брату Дмитрию на Полотняный завод исследователи единодушно считали, что переписки между сестрами не было, это зачислялось в актив жене поэта. И вдруг такое логичное и желаемое объяснение опровергает сама жизнь!

Интерес к переписке Натальи Николаевны с Екатериной понятен: о чем могла писать она в годы своего траура?

И вот, в 1985 году, будучи во Франции, я познакомился с подлинником, а затем от Клода Дантеса получил и фотокопию письма Александры Николаевны Гончаровой и Натальи Николаевны Пушкиной к Екатерине Николаевне Дантес.

Письмо написано по-русски, а следовательно, предназначалось не для чужих глаз. Другие письма Натальи Николаевны на русском языке нам не известны, есть лишь несколько строчек, вкрапленных во французские тексты. Переводы же не могут сохранить всей тонкости интонаций, представляющих — особенно в письмах — исключительное значение.

Остановлюсь на некоторых обстоятельствах краткой переписки сестер.

16 февраля 1837 года, через две недели после гибели Пушкина, Наталья Николаевна с детьми выехала на Полотняный завод. Перед отъездом она увиделась с Екатериной, присутствовали при встрече братья, Александрина и тетка Екатерина Ивановна Загряжская.

Есть несколько свидетельств, характеризующих состоявшийся разговор, окончившийся слезами Екатерины Николаевны.

«С другою сестрою, кажется, она простилась, — писал А. И. Тургенев 24 февраля 1837 года, — а тетка высказала ей все, что чувствовала она, в ответ на ее слова, что она „прощает Пушкину“. Ответ образумил и привел ее в слезы».

Софья Карамзина сообщала брату: «Обе сестры увиделись, чтобы попрощаться, вероятно, навсегда, и тут, наконец, Катрин хоть немного поняла несчастье, которое она должна была бы чувствовать и на своей совести, она поплакала…»

Можно предположить, что слезы Екатерины Николаевны, которые увидела Наталья Николаевна, показались ей искренними. Видимо, и братья, и Александрина, и тетка Екатерина Ивановна ждали от Натальи Николаевны христианского прощения, иначе к чему было устраивать такую тяжелую встречу?

Судя по письмам Екатерины, она получила от сестер из Полотняного завода два письма: одно — в 1837 году, другое — в конце 1838 года. Больше писем не было, начавшаяся переписка по неясным причинам оборвалась.

«Я получила недавно письмо от сестер», — писала Дмитрию Николаевичу Екатерина Николаевна 1 октября 1838 года.

Публикаторы писем Екатерины И. Ободовская и М. Дементьев так прокомментировали это сообщение из Парижа: «У нас нет сведений о том, писала ли Наталья Николаевна сестре… Возможно, писала Александра Николаевна, но, как мы увидим из писем, так редко, что годами Екатерина Николаевна не имела сведений о сестрах».

Через несколько страниц авторы возвращаются к ответному письму Екатерины Дантес: «В письме от 1 октября 1838 года Екатерина Николаевна говорит, что получила письмо от сестер. Обращает на себя внимание, что она никак не комментирует его, видимо, написано оно было в таких тонах, что ей не хочется об этом говорить».

Но предположения остаются только предположениями. И если Екатерина Николаевна впрямую не комментирует письма сестер, то, может быть, она как-то реагирует на их письма в ответных?

Перед тем как привести письма Александры Николаевны и Натальи Николаевны, процитирую письмо Екатерины Дантес от 25 мая 1838 года, последнее перед полученным ею письмом от сестер из России.

«Париж, 25 мая 1838 года.

Давно я уже собиралась написать тебе, дражайший и славный Дмитрий, но всегда что-то мне мешало. Сегодня я твердо решила выполнить это намерение, заперла дверь на ключ, чтобы избежать надоедливых посетителей, и вот беседую с тобой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: