— Вы на кого это здесь намекаете? — взвилась Кланька.
— Чего намекать? — прищурился дед. — Намекать неча. Говорю, как есть. Мужик твой счас, может, кровью умывается, а ты… Тьфу! Как павлина размалеванная, выставляешься перед каждым.
— Вы… Да вы… — задохнулась от возмущения Кланька и, отвернувшись, чтобы не показать зардевшихся щек, выскочила из комнаты.
— Ну, дед, у тебя критика — что кувалда, — растерянно усмехнулся председатель. — Баба на радостях, а ты… Мужик у нее объявился. Думала погиб, а он, оказывается, раненый, в Свердловске.
Митяй по-детски шмыгнул носом, заминая неловкость, с преувеличенным нетерпением спросил:
— Сказывай, че надо. Недосуг мне лясы точить.
— Понимаешь, дед… — Митрий Акимыч — такое дело. Налаживают к нам ссыльных, аж четыре семейства.
— Чего, чего? — мотнул бородой дед. — Каких ссыльных? Каторжных, што ль?
— Да каких каторжных? — с досадой махнул рукой председатель. — При Советской-то власти. Сказано — ссыльные. Ну, которые там, при немцах не особо так провинились, а все же… Тех, которые шибко-то виноваты, сам понимаешь… А энтих, которые не шибко, ну, сюда, значит, в сибирскую нашу сторонушку — вроде как для перевоспитания.
— Ну и пущай воспитываются, пожал плечами дед. — Мне-то какое дело?
— Вишь, деда… Стало быть, Митрий Акимыч, просьба от общества. Изба у тебя пятистенок, вас со старухой двое… Возьми постоялицу. На время, конечно, там что-то придумаем.
— Та-ак… с язвительной покорностью протянул дед. — Острог, значит, у меня соорудить ладишься? Давай, Тимоня, командуй, ты же власть.
— Да ты што, дед а? Митрий Акимыч… — засуетился председатель. — Зачем напраслину возводишь? Какой острог? Баба с дитенком, только и делов-то.
— Давай-давай, — не унимался дед. Оказывай почет на старости лет. Все одно заступиться некому — сыны на фронте.
— Сказано же — баба…
— А можа она атаманша? Али заразная. Али того хуже — возьмет да избу спалит. За што же мне, красному партизану, от советской власти такое уважение? Чем же это я провинился перед ею?
— Ну, и шут с тобой, — рассердился однорукий. — К нему, как к человеку, а он… Потому и прошу, што партизан бывший. Сознательный мол. А ты — вона как. К кому поселять-то? К Ваньке Шухину? Вот уж было бы — в одно кодло. Энтот воспитает…
Дед притих, призадумался.
— Когда прибывают-то? — спросил он.
— Завтра.
Митрий Акимыч повздыхал, покряхтел. Наконец, не выдержал:
— А нельзя, Тимоня, штоб… не бандитку? Можа, кого другого? Ты же знаешь мою старуху.
— Да какая бандитка? — так же неуверенно возразил председатель. — Баба — она и есть баба. — И вдруг весело, беззлобно расхохотался: — А ты, гляжу, ишо не промах — боишься старуху.
В доме Костыревых новость вызвала переполох.
— Ты че, пень трухлявый? Вовсе ополоумел? — стучала сухоньким кулачком по столу бабка Анисья.
— Да уймись ты, старая, уймись, — слабо оборонялся дед.
— Я вот те уймусь. Других-то дураков, небось, не нашлось… Бандитов — на постой.
— Каких бандитов? Рыпры… рыпрысирные…
— Ты меня словами не задуряй. Рыпрысирные. Не пущу и весь сказ. Стану вот тут на пороге с ухватом… Все одно помирать.
— С кем воевать-то собралась, старая? — усмехнулся дед. — Женщина с дитенком, одинокая.
— Одинокая? — пуще того взвилась бабка. Ах ты, кобелина старый… Стало быть, одинокую себе подобрал?
— Цыть! — гаркнул вдруг дед. — У печки перегрелася? Остынь.
Бабка сразу притихла, пригорюнилась:
— Так ведь боязно, Митяюшка. А ну как порежет, али еще чего?
— Ниче, — приласкал ее дед. — Живы будем — не помрем. Войне скоро конец — сыны вернутся.
— Во-во, а ты Федюшкину комнату энтой…
— Ниче, старая, вернулись бы…
По улице села медленно тянулись четверо саней, нагруженных узлами и чемоданами. Среди поклажи сидели дети разного возраста, замотанные от мороза — кто шарфом, кто платком. Вслед за санями брели женщины. Возглавлял шествие однорукий председатель, провожаемый неодобрительными взглядами односельчан — небольшими группками они стояли по обе стороны улицы. Шедшая от колодца баба с ведрами на коромысле не уступила дороги, демонстративно пошла через улицу, чуть не задев председателя ведром — мол, знай наших. .
Через полузамерзшие окна избы смотрели дед с бабкой на приближающиеся сани. Старуха отступила на шаг и, приложив руки к груди, тихо спросила:
— Неужто в Федюшкину комнату?
Дед не ответил, вздохнул. Старуха зашла в боковушку. Там стояли опрятно заправленная кровать, небольшой стол, два стула. На стене, рядом с книжной полкой, висели две фотокарточки в рамочках — сыновья. Один в офицерской форме, серьезный. Другой — в солдатской ушанке, смеющийся, веселый. Старуха, приподнявшись на цыпочках, стала снимать со стены портреты.
На пороге, весь окутанный паром, появился председатель.
— Здорово, хозяева. Вот принимайте, — глухо сказал он и отошел в сторону.
За ним стояла женщина, замотанная поверх пальто платком. Она неуклюже переступала замерзшими ногами в фетровых ботиках, уже давно потерявших свой первоначальный цвет. Дед со смешанным чувством жалости и неприязни взглянул на нее, на стоявшего рядом мальчишку. У того из-под намотанного поверх шапки платка лишь блестели глазенки.
— Здравствуйте, — разматывая платок, с заметным акцентом сказала Марта.
— Здравствуйте, — сдержанно ответил дед.
Председатель просительно стрельнул глазами сначала на него, потом на вышедшую из соседней комнаты с портретами сыновей старуху, поспешно сказал:
— Ладно, вы тут разбирайтесь, а мне еще других устраивать надо. — Помолчал и добавил, ни к кому собственно не обращаясь: — А насчет работы, и, стало быть, провианту… завтра определим.
Когда дверь за ним захлопнулась, в комнате повисла напряженная тишина. Первым ее нарушил хозяин дома:
— Там, значит, обретаться будете, — показал он на открытую дверь боковушки.
— Можно туда зайти? — неуверенно, с трудом подбирая русские слова, спросила Марта.
— Ваша, говорю, комната, — хмуро повторил дед.
Марта взяла чемодан, обернулась к сыну:
— Эдгар, помоги-ка… — по-латышски сказала она.
Но мальчик не слышал. Он смотрел совсем в другую сторону — туда, где на столе, в тарелке, прикрытой домотканой салфеткой, виднелась краюха ржаного хлеба. Темно-золотистая корочка гипнотизировала ребенка.
— Эдгар! — резко повторила Марта. Ее лицо покрылось красными пятнами.
Мальчик словно проснулся, сглотнул слюну и поспешно подхватил стоявший у ног узелок. Дед видел все — и голодный взгляд ребенка, и растерянность матери, и тяжелую кладь в их руках, но хоть и качнулся невольно — все же не двинулся с места.
Над деревней сгущались сумерки. В избах зажигалка редкие огоньки. Снаружи оконце боковушки выглядело маленьким светлым квадратиком — и посреди этого светлого квадратика темнел неровный кружочек. Это Эдгар своим дыханием отогрел стекло и с недетской серьезностью разглядывал незнакомую улицу, огромные кедры в белоснежных шапках, бесконечные сугробы снега. Наконец, он обернулся к матери:
— Мама, а ты заметила, — задумчиво спросил он, — хлеб у них какой-то странный.
Марта — она разбирала вещи — опустила голову, делая вид, что не расслышала. Переспросила:
— Что?
— Коричневый такой, и пахнет вкусно.
— Поздно уже, ложись спать.
— Мама, я кушать хочу, — насупился мальчишка.
Марта опустила голову, виновато сказала:
— Нету у нас, маленький, ничего. Ложись, спи.
Старик со старухой в это время сидели в горнице за столом, занимались каждый своим делом — дед подшивал валенки, хозяйка вязала носки. Оба изредка поглядывали на дверь, за которой слышалась негромкая возня, незнакомая речь. Наконец, бабка не выдержала и спросила шепотом:
— Вроде не по-нашему бают. Немцы, што ля?
— Латышцы они какие-то — поняла?
— Ох, господи-спаси, — перекрестилась старуха. — Где же, Митяюшка, земля ихняя, в Германии, аль в России?