– Чего сумерничаешь, хозяин? Примай гостей, ёшь твою в роги! – бодро сказал Прокопий. Филат нехотя поднялся, молча зажег керосиновую лампу без стекла и снова сел на кровать, покрытую старым тряпьем.
– Не найдется ли чайку, дядя Филат? – спросил Прокопий все тем же бодро-непринужденным тоном, желая вызвать сторожа на разговор. Но Филат снова не произнес ни звука в ответ, лишь молча указал на старый, облупленный чайник, стоявший на буржуйке. Мы все испытывали чувство неловкости от того, что хозяин был явно не рад нашему ночному вторжению. А Прокопий, все еще не теряя надежды расшевелить его, сказал не столько с вопросительной, сколько с утвердительной интонацией:
– Видать, помешали тебе...
Этот вопрос-утверждение прозвучал явно бестактно, ибо все мы тотчас поняли его скрытый смысл. Понял, конечно, и Филат, что имел в виду Прокопий. Но снова ничего не ответил, а только слабо и как бы обреченно махнул рукой и, поднявшись, вышел за двери.
Подавленные этой странной односторонней беседой, мы молча подогрели чай на железной печке, доели остатки съестных припасов и пошли спать на сарай. А когда проходили мимо Филата, сидевшего на крылечке, он, наконец, сипло выдавил единственную фразу, услышанную мною от него в ту ночь:
– Ложитесь в избушке, там теплее, а мне все равно не спать.
– Ладно, отдыхай, дядя Филат, мы как-нибудь на сеновале, – ответил Прокопий уже без нарочитой бодрой нотки, скорее даже с грустным сочувствием.
Сухо шуршавшее сено на сарае было устлано какими-то дерюгами. Мы легли на них вповалку, не раздеваясь. Мне досталось место с краю, напротив лаза в дощатом фронтоне. Лаз был обращен к избушке, и я долго еще смотрел на тускло светившееся оконце, в котором мелькала тень Филата.
Он то ходил из угла в угол, то присаживался к столу и, подперев голову рукой, недвижно смотрел на огонек, то выходил на крыльцо, но скоро опять возвращался в избушку, точно бы ждал кого-то.
С жадным вниманием, смешанным со страхом, я следил за ним, надеясь увидеть его встречу с призрачной гостьей, однако время текло, а к Филату никто не прилетал, не приходил. Наконец, огонек в окошке погас, избушку поглотила мгла, и я незаметно заснул под дружное похрапывание своих сотоварищей.
Когда закончились полевые работы и на бригадном стане сторожить стало нечего, Филат вернулся домой, похудевший, с запущенной бородой. И первое время, к радости родных, не возобновлял своих ночных бдений. Однако вскоре сын и невестка снова стали замечать, что он в полуночный час ведет беседы с покойницей. Надеялись, что эти вылазки во двор прекратятся с наступлением холодов, однако и морозы не остановили Филата. Он продолжал по таинственному зову выходить на свидания с тенью усопшей. Но, правда, недолго. В декабре, на Катерину-санницу, слег, стал жаловаться на боли в груди и удушье, проболел недели две и тихо отошел.
Суеверные люди не преминули увидеть в его кончине козни нечистой силы и утверждали, что это «она» его все же сманила к себе, а мыслящие более здраво говорили, что он просто схватил простуду, маясь от бессонницы и полуодетым коротая морозные ночи на козлах во дворе.
Скачущий череп
Нас воспитывали в презрении к собственности, к корысти, к чистогану, и мы действительно росли полными бессребрениками. Но все же и нам хотелось иногда иметь некоторые деньжонки. Пусть самые скромные, какую-нибудь мелочь или мятый рублишко. Однако и таковые водились у нас редко. И раздобыть их в глубинном селе было трудно, почти невозможно. Даже у взрослых колхозников, работавших в основном за натуральную оплату, карманы были пусты. Ну, а у нас, крестьянской ребятни, и подавно.
Нет, мы не были лентяями, и я уже говорил об этом. Мы начинали работать рано, чуть ли не с малолетства. Сперва возили копны в сенокосную пору, пололи колхозный огород, табачные и картофельные делянки и даже пшеничные посевы (да-да, в те годы пололи и хлеба, притом вручную), потом, немного повзрослев, шли на конные грабли, на косилки, в подпаски, прицепщиками на трактора или штурвальными на комбайны... Да мало ли разных работ на селе! Но заработков своих мы не видели, не ощущали. Колхозникам платили только дважды в год: раз осенью зерном, после расчетов с государством, а второй – уже зимой, после отчетного собрания, – деньгами. Но деньги эти были ничтожными. К тому же их получали за нас родители и пускали вместе со своими на покрытие налогов, на затыкание срочных дыр в хозяйстве...
Конечно, какие-то копейки перепадали изредка и от родителей, но чтобы иметь свой свободные деньги – на кино, на конфеты, на игру в чику, – нам приходилось изобретать различные пути добывания их.
Прямо сказать, путей этих было немного. И почти все они сходились к приемному пункту сельпо, к «Утильсырью». Для получения денег туда требовалось сдать что-либо с крестьянского двора, из лесу или с поля. И вот одни ловили сусликов, бурундуков, зайцев и сдавали пушнину, другие искали куриные яйца, «плохо лежавшие» в своих или соседских подворьях, третьи собирали металлолом, тряпье и кости...
Именно с последним сырьем, с костями, связана в моей памяти одна страшная история, которую я также хочу рассказать.
Палую скотину и лошадей у нас хоронили за селом, на скотомогильнике (к которому почему-то как магнитом тянуло живых деревенских коров, и они, роя копытами землю, подолгу ревели дикими трубными голосами) или же, если трупы были относительно свежими, увозили на колхозную звероферму, где содержались то лисы, то еноты. Однако нередко падаль выбрасывали и просто где-нибудь в лесу, в черемуховом колке, в глухой лощине – подальше от глаз.
И вот однажды мой сосед и приятель Гришка Кистин сообщил мне, что он видел в Пашином логу у колка лошадиные кости, почти целый скелет, дочиста обработанный волками, лисицами и воронами. Неплохо бы его притащить и сдать в «Утильсырье».
Мне это предложение показалось дельным. Речь шла о десятках килограммов костей. Как говорится, игра стоила свеч. Дело было зимой, и мы решили идти на промысел с санками, притом – немедля, сегодня же, чтобы опередить возможных конкурентов.
Надобно сказать, что у меня были преотличные деревянные санки, сработанные отцом. Точная копия настоящих саней-розвальней, с высокими головками, с шинеными полозьями, фигурными копыльцами и даже – с отводами, заплетенными посконной веревкой. Неплохие санки имел и Гыра, правда, железные и без отводов, но тоже довольно вместительные.
– Как стемняется, так и пойдем, – сказал Гыра.
– Зачем ждать, когда стемняется? – не понял я.
– Да не тот это груз, чтоб везти напоказ по деревне.
И только тут дошло до меня, насколько прав мой приятель. Мне живо представилось, как тянем мы на санках грубые мослы, с потеками обмерзлой крови, через Школьный проулок на главную улицу, а из дома напротив выходит, например, Римка Юркина, на которую я не дыша оглядывался по десять раз за урок с соседней парты... Случись такое, впору провалиться от стыда сквозь землю.
А Гыре пришлось бы еще труднее. Он был года на два постарше меня и хотя еще не окончил семилетки, но уже считался почти что взрослым парнем. Его запросто пускали на вечерние сеансы. Он даже дружил в открытую с одноклассницей Галькой Петуховой и провожал ее из клуба домой. Правда, жила она на другом краю села, на Московской заимке, однако частенько приходила вечерами к школе на пятачок, где обычно собиралась молодежь, в аккурат напротив переулка, через который шла прямая дорога из Пашина лога.
Словом, выход был действительно один – отправиться за лошадиными костями под покровом тьмы. Верно, и это не гарантировало от нежелательных встреч на улице и за селом, но все же снижало их вероятность.
Чтобы не вызывать лишних подозрений у наших приятелей и не выслушивать назойливых расспросов о задуманном предприятии, мы договорились с Гришкой встретиться за деревней, у поскотинных ворот, до которых каждый добирается поодиночке.
И вот, едва стемнело, я наскоро похватал толченой картовницы с хлебом и солониной, надернул теплую отцовскую фуфайку и, сказав матери, что сбегаю, мол, на Шолохову катушку, отправился совсем в другую сторону, «на охоту».