– Учишь, Тимофеевна? – чуть слышно.

– Учу, – коротко ответила бабка, как полено о полено стукнуло.

Зыркнула глазами, выгоняя прочь ненужных. И опять Тамара видела, как из бабушки как будто выходило что-то, перетекало в больную.

– Вот сейчас, сейчас... Гляди, Танюша, веду я его, веду... – Бабка говорила легко, нараспев, почти пела. – Вот сейчас должно и полегчать...

Татьяна кивнула, пока еще закусив губу, еще тяжело, с натугой втягивая воздух.

– Во-оот... Воо-от... Гляди, теперь он уже не опасный, камешек этот, – все пела, причитала бабка, и Тамара видела – женщина успокаивается. Ей уже не так больно и страшно: не так напряжено лицо, не так руки стиснули платье, глаза обрели выражение.

Тамара не могла бы сказать, сколько времени прошло, пока женщина выпрямилась, улыбнулась, сказала «ох...». Выпрямилась – еле заметно, улыбнулась чуть-чуть и сказала еле слышно. Но ведь сказала же?!

И еще работала Ульяна Тимофеевна, и Татьяна легла, наконец, и тихо, протяжно вздохнула – отпустила боль. Ульяне Тимофеевне кланялись, что-то совали, что-то сулили, полусогнувшись, бегали вокруг. Старуха решительно шла, закусив нижнюю губу, с окаменевшим лицом; щеки прочертили крупные капли из-под волос.

– Потом! – властно отстранила она свертки, чуть не бегом выскочила на стылую, уже под ранними звездами, улицу. И по улице шла чуть ли не бегом, с каким-то перекошенным лицом.

– Бабушка... Тебе нехорошо?

– Молчи, не суйся под руку.

Тамара чуть не задохнулась на морозе, пока Ульяна Тимофеевна не оказалась перед собственным домом. И внучка не поверила глазам своим: легко, сами собой поднимались ворота; сошли с петель, зависли на мгновение, с грохотом и треском рухнули, поднимая столбы снежной пыли.

– У-уфф... – Ульяна Тимофеевна перевела дух, почти как Татьяна, когда отпустила боль. Поймала взгляд внучки, усмехнулась:

– Ничего, Антон обратно насадит...

Тамара понимала – завтра отец, печально вздыхая, опять насадит ворота на место. Ей было жалко отца и смешно.

А бабушка уже стала обычной, почти как всегда. Разве что была очень усталой, долго и со вкусом пила чай, была неразговорчива весь вечер, но исчезло и не возвращалось жуткое выражение, подсмотренное у нее Тамарой по дороге от Татьяны.

Тамара понимала – бабушка что-то несла в себе. Что-то случилось там, у Татьяны, пока бабушка ее лечила. А потом это «что-то» бабушка унесла, не дала этому «чему-то» излиться и бросила «что-то» на ворота, не дав стать опасным для живых.

Другие знахарки, бабки-заговорницы, даже старухи, о которых говорили лишнее; даже те, кто держал дома иконы – все они боялись партийных активистов, идейных старичков, милиционеров, пионеров, стукачей, прочих мрачных сил «нового общества».

Бабка не боялась никого, а участковый сам боялся бабки. Все знали, что бабка умеет «набрасывать обручи». Про «обручи» Ульяна Тимофеевна объясняла так, что у человека душа – это не одно облачко, а несколько, и есть «уровни» самые главные.

– Византийский крест видела? Как человек, который стоит, раскинув руки, верно? Вот одно облако так и идет, сверху вниз, а другое – наперекрест; там, где человек раскинул бы руки, или чуть ниже. А еще у византийского креста есть перекладинка, где у человека голова. Тут тоже облако важное, вот тут, – Ульяна Тимофеевна помахивала рукой где-то на уровне ушей. – И третья перекладина есть, вот тут, косая. – Ульяна Тимофеевна проводила рукой наискось от левого бедра к правому. – Так вот и у человека, душа тут живет; если уметь видеть, вроде облачка тут держится все время. Обруч накинуть – это не дать душе спокойно ходить, на этом уровне клубиться. Человеку надо, чтобы на всех уровнях жила душа, без помех, и куда обруч накинешь – там будет плохо. Если я обруч накину на эту душу, наверху, – человек ума лишится и помрет. Если вот сюда, – бабка проводила по груди, – то сердцем станет болеть.

– Сразу помрет?!

– Можно, конечно, и не сразу... Обручей до трех кидают, чтобы не сразу. Вот Егору (это участковый) я один обруч накинула, он сразу прибежал: «Тимофеевна, за что?! Я, мол, тебе... Да все, что хочешь...»

Тамара знала: бабушка не хвастает. Участковый действительно при виде Ульяны Тимофеевны всегда первым снимал фуражку, деревянно улыбался; сойдя с тротуара, пропускал бабку: «Здравия желаю...». Бабка степенно кивала.

– Я ему – ты не на меня, мол, думай. Ты на себя думай. Будешь невинных мордовать, не то еще будет.

...Тогда у Дементьевых пропал новый лодочный мотор, и Дементьев подал заявление – мол, якобы шастал возле его сарая соседский Колька – ненамного старше Тамары.

Участковый посадил Кольку в КПЗ и взял парня в такой оборот, что, наверное, скоро сознался бы Колька. За парнем водились какие-то мелкие глупости – отнимал деньги у младших, вытаскивал рыбу из вершей. А заступиться было некому: отец Кольки пожелал остаться неизвестным. Мать мыла в школе полы – техничка. И, скорее всего, замордовал бы, заставил бы сознаться Кольку участковый Егор Васильевич, не упади мать Кольки в ноги Ульяне Тимофеевне. Мол, близко не подходил Колька к лодочному мотору, а сбыл мотор сам старший Дементьев, потому что хотел откупиться от Любки, а Любке надо травить плод от Дементьева, а сам Дементьев что хочешь сделает, чтобы до жены бы это дело не дошло.

Любка – почти тридцатилетняя Любовь Аркадьевна – и правда уезжала недавно, вроде проведать сестру.

Ульяна Тимофеевна слушала Колькину маму, пила с блюдечка чай, усмехалась, и высказывалась в духе, что если и правда решил Дементьев погубить невиновного – с него же и взыщется, и сам же он во всем сознается.

– Любка и та скорей сознается, чем этот!

Бабка скосила глаз на гостью, усмехнулась... И женщина вдруг выпрямилась на стуле, окаменела лицом.

– Ну то-то... Дай мне времени, Елена. За два дни ничего не случится, а мне как раз два дни нужно.

Через два «дни» было полнолуние. В эту-то августовскую ночь Тамара и услышала про «обручи», но до этого бабка долго, весь вечер раскладывала карты, что-то бормотала, что-то прикидывала, соединяла... А потом ушла в баньку в полночь, а что делала там – не рассказала.

Наутро примчался участковый...

– Ты ему на сердце, бабушка?..

– Нет, зачем же? Я ему сюда, на... (на бедра – скажу я читателю, но бабка употребила совсем другое выражение. – А.Б.). Для многих мужиков тут самое страшное. Как накинешь, и «стоячка» у него кончится, – объясняла бабка внучке с простотой и доходчивостью первобытного человека.

У нее все было просто, все называлось своими именами, и слов научных, изящных и приемлемых в салонах никто как-то и не искал. Так объяснял неандерталец Оп из «Заповедника гоблинов»: «Если мы срыгивали – то мы так и говорили – срыгиваем». Если речь шла о «стоячке», бабушка так и объясняла тринадцатилетней внучке, понятия не имея о «научном» слове «эрекция» и нисколько в нем не нуждаясь.

– Так это только первый обруч. Если набросить второй, куда хуже будет. А после третьего уже и сама ничего не поправишь. Если наверх бросать обручи, на сердце, третий – это верный конец, а часто помирают и после второго.

Тут Тамаре совсем стало жутко, хотя и самовар, и чай вприкуску (другого бабушка не признавала), и сама Ульяна Тимофеевна в цветастом халате были как бы воплощениями домашнего уюта, стабильности и положительности.

Ульяна Тимофеевна усмехнулась, перевела разговор на травки, на пользу людям от этих знаний. Тамара понимала, что от «обручей» тоже может быть польза – отпустил же участковый, Егор Савельев, ни в чем не повинного Кольку... А если бы не бабка, мог бы и замордовать. И с тех пор ведет себя участковый тихо, бабки боится. А не боялся, мог бы и снова взяться за кого-то беспомощного, молодого, без влиятельной, сильной родни. Тамара представляла, что за ней захлопывается дверь камеры, представляла, как подходит к ней участковый с куском резинового шланга и какое у него при этом лицо... Ей становилось так жутко, что сердце застревало, начинало мелко колотиться в горле.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: