— Этим, Иван Никитич, даже камень раздразнить можно, не то что нашего брата. И я, ей-же-ей, глубоко сожалею, да что там — скорблю, что не смогу принять участие.
— Это как же? — удивился Стрюков. Слова Рубасова, казалось, огорошили его.
— Не могу. Дела. Придется как-нибудь потом, в другой раз. Прошу простить, но...
С лица его слетела улыбка, и оно вновь стало официально-холодным и даже враждебным.
— Вы готовы, поручик?
— С вашего разрешения, господин полковник, я буду готов через несколько минут, — четко отрапортовал Обручев.
Рубасов кивнул, и Обручев торопливо вышел.
— Послушайте, Гаврила Сергеевич, вы куда же собираетесь? Ужин, можно сказать, на столе... Не годится уходить от хлеба-соли. И вы как там себе хотите, не отпущу — и разговору конец!
— Дорогой мой! Не сердитесь. — Рубасов обнял Стрюкова. — И рад бы, но... Ах, кабы не было этого «но», всегда так некстати возникающего! Долг и служба превыше всего. Так что...
Стрюков не стал спорить.
— И поручик с вами?
— Не совсем. Но... Видите, опять — «но»! — попытался отшутиться полковник.
— Он еще не ел. Ирина Ивановна говорит — в дороге весь день не жрали, и тут вот...
— Я думаю, поручик скоро вернется, — успокоил Рубасов хозяина и без всяких предисловий заговорил о другом: — Так я, Иван Никитич, доложу атаману, что самолично слышал ваши заверения насчет хлеба.
Хотя такой переход и был неожиданным, но Стрюкова он все же не застал врасплох.
— Как вам будет угодно, — нехотя проронил Стрюков. И грубовато добавил: — Только никаких заверений я не делал, не буду, и никто меня не заставит. Вот так. А если сказал вам, то сказал просто, душевно, как думаю и как оно есть на самом деле.
Рубасов недобро взглянул на него.
— А я только это и имею в виду, и ничего другого. И вот что... Говорю как ваш друг и доброжелатель: еще раз подумайте насчет отъезда. Мы с вами не только люди-человеки, но, так сказать, и общественные деятели. Каждый наш шаг — это не просто... — увидев Обручева, Рубасов оборвал фразу и протянул руку хозяину. — Всех благ, Иван Никитич. Всех благ!
Рубасов и Обручев ушли.
Проводив их, Стрюков вернулся в гостиную и, заложив руки за спину, зашагал из угла в угол.
Его все больше и больше разбирало зло на Рубасова, и не столько из-за того, что полковник не остался отужинать в такой радостный и торжественный для Стрюкова день, сколько из-за его невнимательности, граничащей с самой дикой неучтивостью по отношению к Ирине. Возможно, и вправду у полковника есть срочные дела, но посидеть еще несколько минут — ничего страшного за это время не произошло бы. А он не стал ждать, уехал, даже не представился Ирине. Неучтиво! Невежливо!
— Папа, ты один?!
Стрюков обернулся на голос и чуть отпрянул назад: перед ним стояла Ирина — и не Ирина! Да, конечно, Ирина, но как же изменила ее незнакомая Стрюкову одежда! На Ирине были легкие хромовые сапоги, черные бриджи, такого же цвета, туго перетянутый офицерским ремнем френч со стоячим, наглухо застегнутым воротником. На правом боку у ремня — небольшая кобура с револьвером. На плечах черные погоны с белой окантовкой и двумя костями, сложенными крест-накрест.
— Да, вот, как видишь, один... — после неловкой паузы, все еще не оправившись и не осмыслив чувств, вызванных столь неожиданным преображением Ирины, в замешательстве ответил Стрюков.
— А твой полковник?
— Уехал. Неотложные дела. Велел кланяться и просил извинить, что не дождался. Сказал, завтра обязательно заедет, — соврал Стрюков, заметив, как по лицу Ирины скользнула чуть заметная гримаса разочарования.
— Так и сказал?
— Надо, говорит, кое о чем порасспросить столичную гостью.
— Я им расскажу! — не то с иронией, не то со скрытой угрозой обронила она.
— И поручик уехал с Рубасовым.
— Обручев тоже уехал с полковником? — удивилась Ирина. — Они же не знакомы.
— Я их тут свел. Поручик-то скоро вернется. Ну, Иринушка, пойдем к столу. Боже ты мой, я и не помню, когда мы с тобой были вот так... одни. Сказать по совести, я даже рад, что они ушли. Ну, дочка, подарила ты мне сегодня радость. Радость великую и нежданную! Пойдем.
— Без Обручева? Ведь он обещал?
— Он-то сам ничего, Рубасов заверил. А вообще, смотри, тебе виднее.
— Неучтиво. Подождем.
— Ты же голодная!
— Немного поклевала, на ходу — Анна подсунула. В детстве я так любила...
Она уселась в кресло, по-мужски закинув ногу на ногу, закурила.
— Много куришь, — не выдержал Стрюков.
— Привычка — вторая натура, — нехотя ответила Ирина. — Милое, хорошее детство, — с оттенком грусти вдруг проговорила она. — Вспоминаешь и думаешь, как же все-таки далеко оно ушло! А иногда кажется, что его и совсем не было. Никогда! Но ведь было?
— Было, а как же! — в тон ей сказал Стрюков.
Ирина вздохнула, забарабанила пальцами по подлокотнику. Стрюков остановился подле нее.
— Это какая же на тебе одежда? — наконец не выдержал он.
Вопрос не сразу дошел до сознания Ирины. Будто со сна, растерянно и смущенно, она взглянула на отца, увидела себя в зеркале.
— Ах, это! Форма женского батальона смерти. А что?
— Да ничего. Не видал такой.
Вошла бабушка Анна, спросила, как быть с ужином, все готово, можно подавать. Ирина сказала, придется еще немного подождать, и спросила, почему не видно Нади.
Преодолевая смущение, бабушка Анна пояснила, что Наде неможется, похоже, прихворнула, жалуется на голову.
— Плети бы ей хорошей, — буркнул Стрюков и, отпустив бабушку Анну, добавил: — Своенравие. Капризы!
— Тиф сюда еще не добрался? — спросила Ирина. — В Петербурге и Москве наповал косит. Все больницы и лазареты, говорят, битком набиты.
— Тут тоже хватает. Этакое столпотворение, голод-холод душат — тут самое время для эпидемий. Еще и чума в гости пожалует. А, пускай душит! Меньше зла на земле останется.
— Если Надька приболела, надо будет врача пригласить. В случае чего — куда-нибудь свезти. Нечего дома тифозный барак устраивать.
— Да она здорова, как бык-трехлеток. Но вообще ты, конечно, права, осторожность не мешает.
Еще с вечера Надя решила бежать от Стрюкова. Теперь она не спеша оделась в шубейку и, сказав бабушке Анне, что скоро вернется, вышла на крылечко.
Как выскользнуть со двора, чтобы не заметил Василий?
В том, что он может задержать, Надя нисколько не сомневалась.
Раньше Василий был дворником, а в последнее время, когда в городе началась заваруха и Стрюков рассчитал почти всех работников, он стал и ночным сторожем. Видно, по нраву пришелся Ивану Никитичу Василии, если из всех работников выбрал его и одному ему доверил охранять в ночное время богатство и покой своего дома. Наде же Василий не нравился, не нравились его хмурость, его диковатый, горячечный взгляд из-под нависших черных бровей, которым он ее провожал и украдкой как-то особенно пристально поглядывал на нее, его молчаливость и замкнутость. Надя замечала в нем жадность, он ходил в выцветших штанах — заплата на заплате, рубаха тоже сплошь покрыта заплатами. Василий на покупки не разорялся и, видимо, копил копейка к копейке. Перед Стрюковым готов был гнуться до земли и старался во всем услужить ему.
У калитки она увидела чуть заметный в темноте силуэт сидящего там Василия. Туда она не пойдет. А куда? Другого пути нет. Перелезать через каменную ограду? Уж очень высока, ей до верха не дотянуться.
Тут она вспомнила, что в дальнем углу двора, в закутке между амбаром и оградой, сложена высокая поленница дров, березовый аршинный шевырок. Отсюда Василий таскал дрова на кухню и к печкам во всем доме... Если удастся проскользнуть в тот угол, то можно взобраться на поленницу, затем на ограду, спрыгнуть в проулок, и все. Главное — незаметно проскользнуть туда, чтобы не увидел Василий.
А что, если ей вообще не таиться, не прятаться? Ведь Василий приставлен к воротам, и ему нет дела до того, что происходит во дворе. Да, так будет лучше. Если и увидит, не беда, разве не было такого, что ночью Наде или бабушке Анне приходилось бегать в амбар или в кладовую за чем-нибудь? Всякое случалось. Надо идти открыто, безо всяких предосторожностей.