Потом мне пришло кое-что в голову. "Не заходил ли к тебе Крюгер? — спросил я.- Или, может быть, ты получила от него какие-нибудь вести?"
Жена отрицательно покачала головой:
"Нет, ничего". Она проговорила это тоном, в котором ясно слышалось: "К счастью, ничего!"
Я отвернулся и посмотрел в окно, сквозь которое в комнату проникал бледный луч осеннего солнца. Мне показалось, что стекла очков внезапно помутнели. Я снял их, тщательно протер кончиком простыни. Значит, так-таки ничего!..
Жена заговорила о том, что чердак опечатали и ей теперь приходится сушить белье в саду. Но я уже почти не слушал.
— Как поживает мать? — спросил я, чтобы что-то сказать.
— В смысле здоровья лучше, чем когда бы то ни было, — ответила жена не без раздражения, словно считала хорошее здоровье и самочувствие просто неприличным для членов нашей семьи в теперешних обстоятельствах. — Сама я стараюсь носа на улицу не показывать, а твоя мать, что ни день, вылезает теперь из своей комнаты на свет божий и толкует всему Грюнбаху, как подло было сажать сына в тюрьму! Говорит, что плату за учение он, мол, вносил исправно и отметки хорошие. А что тот, кто обвинил его в подлогах и мошенничестве, сам прохвост или завистливый дурак. Ты ведь знаешь, у нее все в голове перепуталось. Будем надеяться, что она не навлечет на нас еще новых неприятностей. Если я пробую ее успокоить, она огрызается: "Ничего ты не понимаешь!" Мне она и слова сказать не дает,
Этот рассказ о матери меня чуть-чуть утешил; я даже улыбнулся про себя.
В этот момент вошла сестра и объявила:
"Четверть часа истекли. Фрау Вульф, вы должны уходить".
Говоря откровенно, я даже обрадовался, так как не мог придумать, о чем нам еще поговорить, не касаясь при этом неприятных частностей.
И уж только после ухода жены, когда я вспоминал наш разговор, снова стало очень жаль ее. Как много пришлось ей выстрадать, пережить затаенную тревогу после моей неудачной поездки во Франкфурт! Ведь перемены, происшедшие после этой поездки в моей жизни и моем характере, были ей заметнее, чем кому-либо другому.
А может, после неудачи у промышленников мне вообще следовало бы отказаться от дальнейшей борьбы? Кое-кто, возможно, так и рассудил бы, но тогда я не заслуживал бы звания ученого. Конечно, я был сильно обескуражен, временами близок к отчаянию, но сдаваться желал менее, чем когда-либо. Совсем наоборот: я становился все более желчным, раздражительным, по и более упорным. Отчасти из упрямства и уязвленной гордости, чтобы показать, кем они пренебрегли, отчасти из подлинного энтузиазма исследователя. Постоянные мысли о трудностях и лишениях расшатали мои нервы; раз или два я даже обошелся с женой так непростительно грубо, как никогда не позволял себе за все годы совместной жизни. Но я уже достиг в работе той ступеньки, с которой мне, будто ясновидящему, уже чуть приоткрылась тайна будущего открытия. Всей его грандиозности я, конечно, предугадать не мог. Но никогда и ни за что не променял бы я моего тогдашнего, казалось бы, мучительного состояния на прежнюю спокойную и монотонную жизнь. Мою тогдашнюю одержимость научной идеей можно было бы сравнить, пожалуй, только с амоком.
Важнее всего было добыть денег. Поскольку читатель этих строк уже мог составить себе довольно точное представление о нашей жизни и круге знакомств, его не удивит, что в качестве единственного выхода я мог подумать только о Нидермейере. С мрачным юмором воскресил я в памяти свой пророческий сон: как я, упав перед Нидермейером на колени, вымаливал у него одну марку! И вот как-то в полдень я явился к нему в контору. Для этого мне пришлось заранее взять в институте служебное поручение и с высунутым языком накрутить на велосипеде шестнадцать километров, отделявших город X. от Грюнбаха.
Мне повезло: я застал Нидермейера в конторе. Она помещалась в его новом доме на рыночной площади. По замыслу хозяина, контора должна была отвечать ультрасовременным требованиям и вместе с тем свидетельствовать о его безупречной лояльности. Поэтому в комнате, обставленной не очень стильной и несколько комичной мебелью из стальных трубок, Нидермейер повесил на фоне бумажных обоев изображение так называемого святого хитона трирского[3] и фотографию бундесканцлера в полный рост. Посетителей беспокоил запах гнили, доносящийся из сеней, выходивших во двор, где в особых складских помещениях Нидермейер хранил кишки и кожи-источник всего своего благополучия.
Нидермейер немного удивился моему появлению, но, будучи в хорошем настроении, приветствовал меня весело:
— А! Милый наш доктор! Вот неожиданность! Не угодно ли рюмочку водки?
Все изменилось, едва я изложил ему цель визита.
— А зачем вам, собственно, деньги? — спросил он. Это был уже совсем другой Нидермейер, серьезный и деловитый, с нахмуренным лбом, поднятыми бровями и неизменной сигарой во рту.
— Надо сделать кое-какие приобретения, господин Нидермейер. С вашей стороны это было бы так любезно и мило… — пояснил я.
— Уж не собираетесь ли вы перебраться во Франкфурт? — поинтересовался он. Но я вынужден был его разочаровать:
— Нет. Пока что из этого еще ничего не вышло. К тому же в "Электро АГ" вашу фамилию припомнить не смогли, — ответил я несколько язвительно.
— Вот как? Это не совсем понятно…
Я воспользовался его минутным замешательством, чтобы повторить попытку выкачать из него деньги.
— А много ли? — осведомился он, не слишком обрадованный моей настойчивостью.
— Тысяча марок, — выпалил я и сам испугался размеров названной суммы. Когда же я заметил на его лице явное облегчение, мне стало досадно, что не догадался попросить двух тысяч. Что такое для Нидермейера тысяча марок? Он, видимо, опасался худшего.
— Ну, ладно, — согласился он, — и то только для вас, доктор. Вообще-то я денег не даю. Из принципа. А какую гарантию вы мне даете? — Передо мной опять был трезвый и расчетливый делец.
Волей-неволей пришлось назвать сумму моего жалованья. Почти потрясенный, он заявил, что в случае необходимости с такой суммы и удержать-то ничего нельзя, она ведь едва превышает прожиточный минимум. Тогда я предложил ему в залог предметы моей обстановки, но и это не успокоило его. Есть ли у меня еще долги? Об этом он спросил прямо, и я со спокойной совестью смог ответить отрицательно. Кроме тридцати двух марок лавочнику и последнего взноса за купленную в рассрочку мебель, — ничего. Четыреста пятьдесят марок, взятые мною у матери, я в расчет не брал — дело семейное.
Падать перед Нидермейером на колени, как в моем сне, к счастью, не пришлось, потому что в конце концов он дал мне деньги. Восемь процентов годовых, срок возврата — один год. Условия умеренные. Правда, откуда и как достать через год тысячу марок для уплаты долга, я представлял себе более чем туманно. Но при моей тогдашней одержимости я не стал слишком задумываться. Когда я, втайне торжествуя, уже собирался уходить, Нидермейер задержал меня на пороге.
— Послушайте, доктор,- прошептал он, бросив предварительно взгляд в сени, откуда несло запахом кишок, — при моей жене — ни слова об этом, когда мы следующий раз будем у вас. Сами знаете, женщины-такие чудачки…
— Все — только между нами. Даже моя жена — и та ничего не узнает, — обещал я.
В сущности Нидермейер был неплохим малым, только слишком быстро привалило ему богатство.
Никакой король гномов из сказки или саги не мог созерцать свои тайные сокровища с таким удовлетворением, с каким я через два дня созерцал вечером все свои новые приобретения. Накануне я привез их в двух чемоданах из города и обозревал теперь на чердаке при свете лампы. Вместо слитков золота и серебра — трансформаторы и конденсаторы; вместо драгоценных камней — полупроводниковые приборы и электронные лампы! Истинное великолепие!
— Да придешь ли ты наконец ужинать? Все остынет! — укоризненно крикнула мне снизу жена.
3
Католическая реликвия, хранящаяся в соборе города Трира.-Прим. ред.