— Ну-ка, вставай, — сказал ковбой, и Дымка очнулся.
Он вскочил, брыкаясь, взлетая на дыбы и храпя. Его ноги были свободны, он мог ими действовать, и в эти действия он вложил всю, какая была у него, силу и все желание вырваться от ковбоя, который держал его на длинной веревке.
Говорят об особом искусстве рыболова, который томит огромную рыбину в воде, подводя ее к берегу. Но это искусство — ничто по сравнению с тем мастерством, с каким ковбой в полтораста фунтов весом удерживал на месте дикого зверя в тысячу с лишком фунтов.
Впившись ногами в землю, он удерживал лошадь, это было ему не впервой, и все почти лошади боролись с ним так, как боролся теперь Дымка. Глаза молодого коня запылали, когда он увидел, что и без пут ему не вырваться, не стряхнуть двуногого врага. Храпя и воюя с веревкой, которая крепко ухватила его за голову и за шею, он начал уставать, а потом пришло время, когда ковбой уже тихо стоял на месте, а в нескольких ярдах от него, широко расставив ноги, стоял Дымка, и пот каплями стекал по его лоснящейся шкуре. Так он стоял и смотрел, как ковбой пятился назад, пропуская веревку между руками, он смотрел, как тот отворил ворота, взял под уздцы верховую лошадь и вскочил в седло. Тридцать футов веревки было теперь между ним и всадником, и когда всадник въехал внутрь кораля и веревка вздрогнула, Дымка сорвался с места и, тряся головой, будто старался сбросить уздечку, пустился прямо к открытым воротам.
Но едва очутился он за ними, как сразу осекся. Он не знал, что веревка в силах остановить его бег. Ворота закрылись за Дымкой и всадником. Веревка ослабла, и Дымка снова понесся вперед. Он чувствовал, что веревка по-прежнему на нем, но теперь она не сдерживала его бега. Пересохшее русло ручья, заросшее высокой зеленой травой, проходило мимо кораля, и Дымка направился туда. Ему все равно было, куда бежать, лишь бы он мог сохранять расстояние между собой и всадником. Но бежать ему пришлось недолго: снова веревка натянулась, туже и туже — он должен был остановиться.
Всадник спрыгнул с лошади и привязал конец веревки к бревну.
— Ну, друг мой, — сказал ковбой, любуясь Дымкой, — не трепли понапрасну веревку: чем меньше будешь обижать ее ты, тем меньше она тебя.
С этими словами он вскочил в седло и уехал к коралю, где много дичков ожидало еще той науки, которую получил уже Дымка.
Эта длинная мягкая веревка и это бревно Дымке дали первый урок послушания человеку.
Чем он больше боролся с веревкой и старался уйти от нее, тем тверже он понимал, что всякая борьба бесполезна.
Эта веревка верно служила человеку и отбрасывала Дымку назад всякий раз, когда он достигал ее конца. Она лишала мощи его шею, и скоро он окончательно сдался, убедившись в своем бессилии.
Бревно, к которому была привязана веревка, также делало свое дело — оно было достаточно тяжело, чтобы сдерживать лошадь, и хотя Дымка тащил его за собой, далеко с ним уйти он не мог.
Дымка понял: пришел конец всему, что он любил на свободе — тенистые лощины, чистые ключи, неоглядные пастбища — все было у него отнято.
Он не знал, что ждет его дальше. Он знал одно: вот он в русле пересохшего ручья у кораля и не может отсюда уйти.
V
Объездчик садится в седло
Облако пыли стояло над большим коралем, где Клинт, объездчик дичков компании «Рокин Р.» седлал и «обламывал» молодых жеребят, чтобы сделать из них добрых верховых коней. Для ковбоя то были жаркие дни. Нелегко было бороться с гладкими, сытыми, храпящими лошадьми и доказывать им, что кто-то может управлять ими, и ездить на них верхом, и распоряжаться ими по своей воле. Но Клинту это было привычно, — без отдыха, без перерыва он занимался этим делом уже много лет.
Он выбирал десяток дичков и, выгнав дурь из этого десятка, сдавал их объезженными лошадьми, а там загонял в кораль новый, свежий десяток диких коней. На каждом объезженном удальце нужно было ездить хоть по получасу в день, и тогда постепенно они приучались ходить под седлом. Клинт работал в этой компании около двух лет и за это время сломил и объездил около восьмидесяти лошадей. До того в других компаниях он объездил много больше, и никогда не случалось ему спасовать, если какая-нибудь лошадь не поддалась ученью — не он был тому виной: никто не сумел бы сделать из этой лошади что-нибудь путное.
Но схватки со строптивыми лошадьми давали себя знать: ни один из дичков, которых Клинт укрощал, не щадил его, всякий раз требовалось от него предельное напряжение сил. Многие старались стряхнуть его наземь и втоптать в пыль, удары копыт сыпались, точно молнии, зубы сдирали рубаху со спины, он пересаживался с одной дикой лошади на другую, но и у всех у них была одна забота: как бы перетрясти в нем сердце из левого бока в правый.
Бывало, оказывался он на земле с вывихнутым плечом, с переломанными ребрами или ногами. С головы до пят он весь был в отметинах, и, хотя не каждая была видна, сам Клинт всегда чувствовал, где и как над ним «поработали» лошади, — где они ему что-нибудь сломали, вывихнули, а когда крепко порастрясли. От случая до случая проходило время, и некоторые увечья успевали зажить, но часто Клинта калечили в одном и том же месте снова и снова, так что были у него раны, которые никогда не залечивались до конца, как говаривал Клинт, он чувствовал порой себя развинченным, точно старые часы, и ждал того дня, когда какой-нибудь бешеный черт оборвет его пружину и грохнет его о землю так, что не собрать будет частей.
Клинт начал объезжать дичков еще мальчиком, и потому в тридцать лет он был видавшим виды старым ковбоем. Компания, где он служил объездчиком, была так велика, что лошади работали в среднем только четыре месяца в году, да и то в эти четыре месяца на лошадях, пошедших в объездку, удавалось сидеть всего по четыре-пять часов раз в три дня. Работать на готовых лошадях с рогатым скотом, конечно, легче. А тут люди рано рассыпались в куски — лошади были гладки. Но жалоб не было: ведь никто на свете так не любит гладких, сильных лошадей, как ковбой. Правда, лошади часто не хотели вести себя смирно и старались повытрясти зубы изо рта у своих седоков. Но такими их и любит ковбой, его гордость — иметь под собой сумасшедшую лошадь, в которой здоровья побольше, чем в старом, разбитом одре. Со временем все это скажется, но и тогда на лице у ковбоя будет усмешка, гордая усмешка при мысли о том, что никогда и никто не видал его на лошади, не стоящей настоящего ковбоя.
Так и для Клинта: лошади были для него жизнью. Он любил их всем своим существом, дороже всего на свете для него был полный дичками кораль. Удовлетворение, которое он получал, когда видел, как какой-нибудь четырехлетка воспринимает его науку, значило для него во сто раз больше, чем хозяйское жалованье, и, бывало, объезжая смышленую молодую лошадку, он крепко привязывался к ней. Ему горько бывало расставаться с ней, когда приходило время сдавать всех полуобъезженных лошадей в другие руки для работы со скотом.
— Я вроде как бы женюсь на этих лошадках, — говаривал он, — и, уж конечно, неохота нам разлучаться, едва мы споемся. К счастью, — добавлял он, — пока таким вот манером обламываешь лошадей, в них как следует и не успеешь влюбиться.
Но Клинт постоянно влюблялся в своих лошадей, и, когда приезжали верховые и угоняли прочь укрощенных дичков, ему приходилось не сладко.
— Будет время, — сказал он однажды, — я встречу лошадь, с которой мы сойдемся всерьез, то-то пойдут у нас дела!
Клинт так привыкал к лошадям, что забывал, старался не думать о том, что они принадлежат не ему, а компании, что он — только наемные руки. Он часто повторял себе это, но от этого не меньше привязывался к лошадям, и теперь, наткнувшись на лошадь мышастой масти, почувствовал, что готов на все.
Едва он увидел дымчатого красавца, у него екнуло сердце, он понял: «то-то пойдут дела», когда верховые приедут за всеми полуобъезженными дичками… Клинт мечтал о такой лошади, но никогда и не чаял увидеть такую в яви. Эта лошадь взяла его за сердце, и, глядя на нее сквозь брусья кораля, он понял: это лошадь такого сорта, что он украдет ее, если не сможет купить, вырвет, если не сможет украсть.