— Как мне заставить вас поверить мне? Я только хотел повидать мир вне гонады. Вся моя жизнь прошла внутри помещения. Ни запаха свежего воздуха, ни ощущения солнечных лучей на коже. Тысячи людей живут надо мной. Я обнаружил, что не слишком согласен с гонадским образом жизни. И тогда я вышел наружу. Я не шпион. Я только хотел попутешествовать, увидеть море. Вы видели море? Нет? Это моя заветная мечта — погулять по берегу, услышать шум накатывающихся на него волн, почувствовать под своими ногами мокрый песок…
Страстность его тона, наверное, начинает убеждать ее. Она пожимает плечами, вид ее несколько смягчается, и она говорит:
— Как тебя зовут?
— Майкл Стэйтлер.
— Возраст?
— Двадцать три.
— Мы бы могли посадить тебя на борт следующего быстроходного поезда, груженного грибами. Ты будешь в своей гонаде через полчаса.
— Нет, — просит он, — не делайте этого. Позвольте мне идти на запад! Я не хочу возвращаться, не увидев моря.
— Значит, ты еще не собрал достаточно информации?
— Я же говорил вам, что я не… — он останавливается, поняв, что она поддразнивает его.
— Ладно. Может быть, ты и не шпион. Наверное, просто сумасшедший. — Она улыбается — в первый раз за все время — и садится на корточки у стены, не спуская с него взгляда. И уже легким непринужденным тоном спрашивает: — А что ты думаешь о нашей деревне, Стэйтлер?
— Я даже не знаю, что сказать.
— Ну, какое мы произвели на тебя впечатление? Какие мы? Простые или сложные? А может, злые? Ужасные?
— Странные, — отвечает он.
— Странные относительно тех людей, среди которых ты жил, или вообще?
— Мне трудно определить… Вы как будто из другого мира. Это одно и то же. Я… Как тебя, между прочим, зовут?
— Арта.
— Артур? У нас это мужское имя.
— А-р-т-а.
— А, Арта. Как прекрасно, что ты живешь так близко к земле, Арта. Для меня это только мечта. Эти маленькие дома, эта площадь. Все ходят по открытому пространству. Солнце. Огни зданий. Ни лестниц, ни спусков… А этот обряд ночью. Музыка, беременная женщина. Что это было?
— А-а. Ты о противородовом танце?
— Так вот что это было! Это был… — он запинается, подбирая слово, — обряд стерилизации?
— Это танец для того, чтобы обеспечить хороший урожай, — говорит Арта, — чтобы посевы были здоровыми, а деторождаемость низкой. У нас есть свои законы о рождаемости.
— А женщина, которую били, она что? Забеременела незаконно, да?
— О, нет, — смеется Арта. — Дитя Милчи вполне законное.
— Тогда зачем же… так ее мучить… ведь она могла бы потерять дитя…
— Кое с кем так и случается, — спокойно говорит Арта. — В коммуне сейчас одиннадцать беременных женщин. Они тянули жребий, и Милча проиграла. Или выиграла. Понимаешь, это не истязание, это религиозный обряд: она — священная избранница, святой козел отпущения… я не знаю соответствующего слова на вашем языке. Своими страданиями она приносит здоровье и процветание коммуне. Охраняет наших женщин от нежеланной беременности, чтобы не нарушалось равновесие. Конечно, это очень больно и стыдно — быть обнаженной перед всеми. Но это должно быть выполнено. Это большая честь. С Милчей этого никогда больше не сделают, и она будет иметь определенные привилегии в течении всей оставшейся жизни. И конечно, все благодарны ей — теперь мы еще на год защищены.
— Защищены? Он чего?
— От гнева богов.
С минуты он старается постичь, при чем тут боги. Потом спрашивает:
— А почему вы стараетесь уклоняться от рождения детей?
— Может быть, ты думаешь, что мы владеем всем миром? — вдруг ожесточается Арта. — У нас есть коммуна. Нам выделена определенная площадь земли. Мы должны производить пищу для себя, а также для гонад, ясно? Что было бы с вами, если бы мы просто размножались, размножались и размножались — до тех пор, пока наша деревня не заняла бы половину существующих полей и пищи, которую мы производим, хватало бы только для наших собственных нужд? Дети должны жить в домах, дома занимают землю. Как обрабатывать землю, занятую домами? Вот и выходит, что должны быть ограничения.
— Но вам незачем расширять свою деревню за счет полей. Вы должны строиться вверх. Как это делаем мы. Тогда можно увеличивать количество членов вашей общины десятикратно, не занимая ни кусочка земли. Ну, конечно, вам потребовалось бы больше пищи, и вы бы отправляли бы меньше нам, но…
— Ты ничего не понимаешь, — огрызнулась Арта. — Зачем нам превращать коммуну в Гонаду? У вас свой образ жизни — у нас свой. Наш образ жизни требует от нас быть немногочисленными и жить посреди изобильных полей. Зачем нам становиться такими, как вы? Мы гордимся тем, что непохожи на вас. Если бы мы развивались, то развивались бы только горизонтально. И через некоторое время покрыли бы поверхность земли безжизненной корой мощеных улиц и дорог, как в прошлые времена. Нет! Нам это не по душе. Мы наложили на себя ограничения — и мы счастливы. И так будет всегда. Тебе это кажется безнравственным? Мы же думаем, что безнравственны гонадские народы, не контролирующие свое размножение, проповедующие его бесконтрольность.
— Нам нет нужды контролировать его, — ответил он ей. — Математически доказано, что мы еще далеко не исчерпали возможностей планеты. Наше население могло бы удвоиться и даже утроиться, пока мы будем продолжать жить в вертикальных городах, в гонадах, где для каждого найдется комната. Без вторжения в обрабатываемые земли. Мы строим новую гонаду каждые несколько лет, и при этом снабжение не уменьшается, ритм нашего образа жизни поддерживается и…
— И ты думаешь, это может продолжаться бесконечно долго?
— Ну не бесконечно… — соглашается Майкл. — Но долго. При существующих темпах прироста пройдет, может быть, лет пятьсот, прежде чем мы почувствуем какое-нибудь ущемление своих интересов.
— А потом?
— Эту проблему решат, когда придет время. — Арта яростно трясет головой. — Нет! И еще раз — нет! Как ты можешь говорить такое? Как можно размножаться, не заботясь о будущем?
— Послушай, — говорит он. — Я разговаривал со своим зятем — историком. Он специализируется на XX веке. Тогда считали, что все будут голодать, если население мира перевалит через 5 или 6 миллиардов человек. Очень много было разговоров о перенаселении. Когда наступила катастрофа, был восстановлен порядок. Старые горизонтальные методы использования земель были запрещены, построили первую гонаду и потом вторую… Получили жилища 10 миллиардов человек, затем 50, а теперь и 75 миллиардов. И их существование обеспечивается более эффективной пищевой продукцией, более высокими зданиями, большей концентрацией людей на непродуктивных землях. В XX веке никто не поверил бы, что возможно прокормить столько людей на Земле. Что может помешать нашим потомкам прокормить 500 миллиардов и даже — как знать? — 1000 миллиардов? А если бы мы тревожились наперед о проблеме, которая в действительности может и не возникнуть, если бы мы гневили бога ограничением рождаемости, мы бы согрешили против жизни, без всякой уверенности, что…
— Ха! — фыркает Арта. — Вы никогда не поймете нас, а мы никогда не поймем вас. — Поднявшись, она крупными шагами идет к двери. — Ты вот что мне скажи: если гонадский образ жизни так удивителен и замечателен, зачем ты ушел из гонады и пустился странствовать по полям?
Ответа она не дожидается. Дверь хлопает за ней, Майкл подходит к двери и обнаруживает, что она заперта. Он остается один и по-прежнему в заключении.
Нескончаемо длится однообразный день. Никто не приходит к Майклу, за исключением девочки, принесшей ему ленч: вошла и вышла. Зловоние камеры подавляет его. Отсутствие душа становится невыносимым; он воображает, что накопившаяся на коже грязь дырявит и разъедает ее. Вытягивая шею, чтобы лучше видеть, он следит из своего узкого окна за жизнью коммуны. Приходят и уходят обрабатывающие землю машины. Рослые фермеры грузят мешки с продуктами на исчезающую под землей конвейерную ленту, идущую, несомненно, к скоростной транспортной системе, что доставляет пищу в гонады, а промышленные товары — в коммуны. Хромая, мимо проходит Милча, вся в синяках, по-видимому, освобожденная на сегодня от работы; жители деревни приветствуют ее как ни в чем не бывало. Она улыбается и хлопает себя по животу. Майкл обеспокоен тем, что не видит Арту. Почему она не выпускает его? Он совершенно уверен, что убедил ее в том, что он не шпион. И, по крайней мере, в том, что вряд ли ему удалось бы причинить вред коммуне. И тем не менее он в камере, тогда как день уже склоняется к вечеру. А снаружи повсюду занятые люди — потные, загорелые, целеустремленные.