Взяв на себя обязанности почтальона, Сашка Сухарев безропотно опекал наши с Надей эпистолярные отношения вплоть до каникул. Дня за два до того, как мы должны были получить табели и разойтись на все лето по домам, Сашка не то посоветовал, не то распорядился:
- Назначь Надьке свидание, попрощаться надо.
- А где?
- Да вон у пруда хотя бы.
- А чего говорить? - тянул я.
Сашка на минуту задумался, потом мудро решил:
- Там видно будет. - И, заметив, что я колеблюсь, успокоил: - Я своей тоже назначил...
На свое первое свидание я собирался долго и тщательно. Написал стихи, сбегал и позаимствовал на вечер у соседского мальчишки "капитанку" с черным лакированным козырьком, зашнуровал новые, впервые надетые ботинки. В общем, предусмотрено было все, но в последнюю минуту я откровенно струсил, и Сашке пришлось выталкивать меня из дома чуть ли не в шею.
Пруд, у плотины которого мы с Надей назначили свое первое и, добавлю, последнее свидание, находился внизу за школой - там, где кончались огороженные высоким забором огороды. В сумерках я довольно уверенно дошел до белых корпусов нашей школы, и тут шаги мои стали осторожными и крадущимися: предстояло незаметно прошмыгнуть мимо директорского дома...
Вот наконец проулок, бревенчатое здание мельницы, старые ветлы на плотине и под ними спасительный, укрывший меня мрак.
Чувствуя, как тревожно колотится сердце, я прижался к корявой ветле и притаился.
Время тянулось медленно. Я начал уже думать, что Надя, посмеявшись надо мной, не придет, когда в тишине донесся звук легких быстрых шагов.
- Здравствуй, - сказала Надя, и все вокруг стало таинственным и прекрасным.
Тихонько шелестели узкие листья вётел, журчала неподалеку стекающая по желобу вода у молчаливой мельницы, на голубой глади пруда неподвижно лежала золотая скобочка молодого месяца...
Не зная, о чем говорить, я молчал. Надя, все так же шепотом, начала рассказывать о том, как она боялась контрольной по химии. Разговаривать на школьные темы было проще, и через несколько минут, забыв про необычность встречи, мы говорили уже в полный голос. Под ветлой было темно. Мы стояли, почти не различая друг друга, я видел только, как блестят в темноте Падины глаза.
- Ну, я пойду, - сказала Надя и, снова перейдя на шепот, спросила: - Ты мне писать в каникулы будешь?
- Буду. А ты?
- И я.
- Надя, - осмелился я. - Давай поцелуемся.
- Давай.
Наши лица сблизились, у самых моих глаз снова блеснули черные глаза, и вслед за этим мы довольно ощутительно стукнулись зубами; только на какое-то мгновение я почувствовал на своих губах теплые упругие губы девочки.
- Я пойду проулком, а ты задами иди, - предупредила Надя и, помахав рукой, убежала.
Домой я летел, как на крыльях, - взволнованный и гордый. Меня не особенно огорчило даже то, что, прыгая по заболоченной низине с кочки на кочку, я оступился и перемазал ботинок.
А дома ожидал неприятный разговор.
- Чего ж это ты, миленький, наделал? - причитанием встретила меня на крыльце квартирная хозяйка, наша добрая тетя Глаша. - Что это теперь будет, а батюшки!..
Ничего не поняв, я влетел в комнату. Сидящий у стола Сашка Сухарев мрачно сообщил:
- С обыском у тебя были...
- Кто?!
- Известно кто. Тирэ, Юрка Поп да Петька Волчков.
Не говоря больше ни слова, я бросился к своему раскрытому чемодану, перебрал пересыпанную хлебными крошками стопку тетрадей и книг и сразу понял ужас своего положения: "Хроники сердца" на месте не было!
Кроме Сашки Сухарева и Шуры Лаботина, в верности которых я не сомневался, о "Хронике" знал только Юрка Кирсанов, или, как его звали в школе за его черную, колоколом расходящуюся шубу, Юрка Поп. Он был моим давним и, кажется, менее удачливым соперником, дорожки наши столкнулись сразу по двум линиям. Во-первых, он тоже писал стихи, но если мои пользовались, у девчат главным образом, некоторой популярностью, то его, написанные обычно к празднику и печатавшиеся в школьной стенгазете, почему-то не читали; во-вторых, он также пытался ухаживать за Надей Абрамовой, написал ей записку, но она не ответила. И вот этот самый Юрка Поп, прочитав как-то мной же доверчиво показанную "Хронику", явно в отместку, доложил нашему классному руководителю Жукову о том, что я пишу люйогшые стишки.
Иван Петрович Жуков, высокий носатый человек в защитном костюме, был суров и решителен. Получив тревожный сигнал о стишках, представляющих явную угрозу нравственности, он нагрянул на квартиру и с помощью - услужливого Юрки Попа изъял крамольную "Хронику".
Да, забыл сказать: за глаза Ивана Петровича Жукова звали Тирэ. И вот почему. В первый же день своего появления в нашем классе он в конце урока начал диктовать нам план конспекта по истории. Разгуливая между парт, Иван Петрович громко, отчетливо произносил каждое слово, часто добавляя "тире", произнося последнюю букву, как "э". Получалось какое-то новое, совершенно незнакомое слово; спросить, что оно значит, мы побоялись и добросовестно записали его в свои тетради...
Третьим участником этого необычного обыска был староста нашего класса Петька Волчков, игравший пассивную роль свидетеля.
Впрочем, все это стало известно только утром следующего дня. А в этот вечер мне было не до умозаключений и анализа всех тайных причин свершившегося события.
- Исключить могут, - все таким же мрачным тоном предположил Сашка.
Первое, что мне, помню, страстно захотелось, - застрелить Юрку Попа.
- Ладно, - решил Сашка, - пойдем завтра домой - ОТКОЛОТРХМ так, что навсегда запомнит!..
На том мы и порешили.
Несмотря на тяжелые предчувствия, я отлично выспался, а утром отправился на последний урок с тайной надеждой, что все благополучно обойдется.
В полдень, во дворе под старыми вязами, состоялось собрание, посвященное окончанию учебного года.
За столом, покрытым красной скатертью, сидели педагоги; мы расположились прямо на траве. Я сидел с краю, мстительно разыскивая глазами весь день прятавшегося от меня Юрку Попа? прислушивался к фамилиям, которые громко выкликал Жуков, и все яснее понимал, что надежды на благополучный исход катастрофически убывают.
Вот уже вручили премии трем нашим отличникам, пот уже начали выдавать табели всем остальным, а меня не вызывают. Нет, не принесу я нынче домой новенькую книжку с дорогой надписью: "За отличные успехи!"
Раздав табели, Жуков наклоняется к директору школы Гурановской, та отвечает ему легким кивком, и я чувствую, как у меня ешет сердце.
- В шестом классе, - говорит Иван Петрович, - есть еще один ученик, закончивший год с отличными отметками. Но решением педсовета мы лишили его премии.
Это...
И Жуков громко называет мою фамилию.
Глаза у меня мгновенно заволакивает слезами, но я успеваю заметить, как он вынимает из портфеля тетрадь в знакомой коричневой обложке.
- Вот, полюбуйтесь, чем занимается этот, с позволения сказать, отличник! - усмехается Жуков. - Сочиняет стишки в духе женихов гоголевских времен! Извольте полюбоваться:
Струится свет из милых глаз,
Расцеловал бы вас сейчас!..
Под старыми вязами раздается дружный хохот; я кусаю губы, на руки, впившиеся в колени, падают горячие слезы.
- Это же чистейшая есенинщина! - продолжает разносить Жуков. - Позор!
Чувствую, что все, происходящее сейчас, - несправедливо, жестоко. Ну, поругали бы в учительской, а то при всех! Все забыли! Забыли, что я два года подряд был отличником, бессменно работал в редколлегии стенгазеты, забыли, наконец, что совсем недавно, как одного из активных пионеров, меня решили передать в комсомол... Да еще есенинщиной обругали! - в ту пору я еще не читал стихов этого великолепного поэта и, содрогнувшись, воспринял это слово как самое обидное ругательство! Единственно, что еще поддерживало мои силы, так это страстная, исступленная готовность вытерпеть все, что угодно, но не признаться, кому были посвящены мои стихи. Пусть хоть на куски режут - не скажу!..