Но вскоре я заметил, что, по-видимому, и я и мои товарищи-холостяки стали размышлять на одну и ту же тему: «Почему, на основании какого исключительного закона и по какому неприемлемому принципу Мушка, как будто не ведавшая никаких предрассудков, будет верна своему любовнику, когда даже женщины из лучшего общества не бывают верны своим мужьям?»
Размышления наши были правильны. Скоро мы в этом убедились. Следовало только сделать это пораньше, чтобы не жалеть потом о потерянном времени. Мушка стала изменять Одноглазому со всем экипажем Листка наизнанку.
Изменяла она легко, без сопротивления, по первой же просьбе каждого из нас.
Боже мой, в какое негодование придут целомудренные господа! А почему? У какой модной куртизанки нет дюжины любовников? И кто из этих любовников так глуп, чтобы этого не знать? Разве не принято проводить вечер у знаменитой и дорогостоящей женщины, как проводят вечер в Опере, в Комеди Франсэз[2] или в Одеоне, с тех пор, как там дают полуклассиков? Люди объединяются по десять человек, чтобы содержать одну кокотку, еле успевающую распределять свое время, как объединяются по десять человек, чтобы купить скаковую лошадь, на которой ездит только жокей — подлинный образ избранника сердца.
С субботнего вечера до понедельника утром Мушку из деликатности предоставляли Одноглазому. Дни гребли оставались за ним. Мы обманывали его только на неделе, в Париже, вдали от Сены, что для таких любителей гребного спорта, как мы, почти что и не было обманом.
Положение было тем забавнее, что все четыре похитителя милостей Мушки прекрасно знали о таком разделе, говорили о нем между собой и даже с ней замаскированными намеками, которые очень ее смешили. Только Одноглазый, казалось, ничего не подозревал, и это особое положение порождало между ним и нами какую-то неловкость, словно отдаляло, изолировало его, воздвигало какую-то преграду, нарушавшую наше былое доверие, былую близость. В результате он попал в трудную и несколько смешную роль обманутого любовника, почти мужа.
Он был неглуп и обладал особым даром высмеивать людей исподтишка, так что мы иной раз с некоторым беспокойством спрашивали друг друга, не догадывается ли он.
Он позаботился вывести нас из неизвестности, и притом не слишком приятным для нас способом. Мы ехали завтракать в Буживаль и гребли изо всей мочи, когда Ток — у него был в этот день победоносный вид удовлетворенного мужчины, и он, сидя рядом с девушкой, прижимался к ней, на наш взгляд, слишком уж развязно — остановил гребцов выкриком «Стоп!»
Восемь весел повисли в воздухе.
Тогда он повернулся к соседке и спросил:
— Почему тебя зовут Мушкой?
Она не успела ответить, как Одноглазый, сидевший впереди, сухо произнес:
— Потому, что она садится на всякую дрянь.
Сначала наступило долгое, смущенное молчание, а потом нас начал разбирать смех. Даже Мушка оторопела.
Тогда Ток скомандовал:
— Вперед!
И лодка двинулась в путь.
Инцидент был исчерпан, отношения выяснены.
Это маленькое приключение ничего не изменило в наших привычках. Оно только восстановило сердечность между нами и Одноглазым. Он вновь стал почетным обладателем Мушки с субботнего вечера до понедельника утром, так как его превосходство над нами было твердо установлено удачным ответом, кстати сказать, заключившим эру вопросов насчет слова «Мушка». Мы же довольствовались второстепенной ролью благодарных и внимательных друзей, скромно пользуясь будничными днями и не заводя между собой никаких раздоров.
Месяца три все шло отлично. Но вдруг Мушка стала вести себя с нами как-то странно. Она перестала веселиться, как бывало раньше, стала нервничать, волноваться и даже раздражалась. Мы то и дело спрашивали ее:
— Что с тобой?
Она отвечала:
— Ничего. Оставьте меня в покое.
В один из субботних вечеров Одноглазый открыл нам, в чем дело. Мы только что уселись за стол в маленькой столовой, которая была раз навсегда отведена нам трактирщиком Барбишоном в его харчевне, и, покончив с супом, ждали жаркого, когда наш друг, казавшийся озабоченным, сначала взял Мушку за руку, а затем обратился к нам.
— Дорогие мои друзья, — сказал он, — я должен сделать вам серьезнейшее сообщение, которое, быть может, вызовет долгие споры. Впрочем, между блюдами у нас будет время поговорить. Наша бедная Мушка объявила мне катастрофическую новость и одновременно поручила поделиться ею с вами. Она беременна. Прибавлю лишь несколько слов: сейчас не время покидать ее, а разыскивать отца воспрещается[3]...
Сначала все оцепенели, почувствовав, что случилось непоправимое несчастье. Мы только поглядывали друг на друга с желанием свалить вину на кого-нибудь одного. Но на кого? Да, на кого же? Никогда не чувствовал я с такой очевидностью, как в тот миг, коварства жестокой комедии, которую разыгрывает природа, никогда не дающая мужчине возможности знать наверняка, он ли отец своего ребенка.
Затем мало-помалу к нам снизошло, нас укрепило нечто вроде утешения, родившегося из смутного чувства солидарности.
Неразговорчивый Томагавк сформулировал это начавшееся прояснение следующими словами:
— Ну что ж, делать нечего, в единении сила!
Поваренок принес пескарей. На них не набросились, как всегда, потому что мы все-таки были смущены.
Одноглазый снова заговорил:
— Мушка имела деликатность признаться мне во всем. Друзья мои, все мы виноваты одинаково. Подадим друг другу руки и усыновим ребенка.
Решение было принято единодушно. Мы протянули руки к блюду с жареной рыбой и поклялись:
— Усыновляем!
И Мушка, сразу воспрянувшая духом, избавленная от страшной тревоги, целый месяц мучившей эту милую, взбалмошную и жалкую служительницу любви, воскликнула:
— О друзья мои! Друзья мои! Какие вы хорошие... хорошие... хорошие ребята!.. Спасибо вам всем!
И она впервые расплакалась при нас.
С тех пор в нашем ялике говорили о ребенке так, словно он уже родился, и каждый из нас, преувеличенно подчеркивая свое участие, настойчиво интересовался медленным, но неуклонным округлением стана нашего рулевого.
Мы поднимали весла и спрашивали:
— Мушка?
Она отвечала:
— Здесь.
— Мальчик или девочка?
— Мальчик.
— Кем он у тебя будет?
И тут она давала своему воображению самый фантастический простор. Велись нескончаемые рассказы, изобретались поразительные выдумки, начиная с рождения ребенка и до окончательного его триумфа. В наивных, страстных и нежных мечтах этой необыкновенной маленькой женщины, целомудренно жившей теперь среди нас пятерых и называвшей нас своими «пятью папашами», этот ребенок был всем. Она мечтала и видела его то моряком, открывающим новый континент, больше Америки; то генералом, возвращающим Франции Эльзас и Лотарингию; то императором, основателем династии мудрых и великодушных повелителей, которые принесут нашей родине вечное счастье; то ученым, открывающим сначала секрет производства золота, а затем секрет вечной жизни; то воздухоплавателем, изобретающим способ подниматься к звездам и превращающим бесконечное небо в безграничные просторы для прогулок, — словом, он был воплощением всех самых неожиданных и самых великолепных грез.
Боже мой, как мила и забавна была эта бедная крошка до конца лета!
Мечты ее разбились двадцатого сентября. Мы возвращались после завтрака из Мэзон-Лафита и плыли мимо Сен-Жермена, когда Мушка захотела пить и попросила нас причалить в Пэке.
С некоторого времени она отяжелела и очень на это досадовала. Она уже не могла ни прыгать, как раньше, ни выскакивать, по своему обыкновению, из лодки на берег. Она все же пробовала это делать, несмотря на наши крики и попытки удержать ее, и, не успевай мы ее подхватывать, она бы уже двадцать раз упала.
В тот день она имела неосторожность выскочить из лодки еще до остановки — это была одна из тех смелых выходок, от которых часто гибнут заболевшие или усталые спортсмены.