Теперь пейзаж становится другим, исчезают мягкие линии: мы то подымаемся, то опускаемся по крутым склонам. В ущельях сонно лежит оголенный туман. Но вот горы позади и наш автомобиль будто с разгона въезжает в ясное погожее утро. Настал черед оливковым рощам, и сразу с радостным волнением начинаешь думать о Рубене Дарио. Мысли об этом поэте уже не отпускают... "Пилар, оливы под твоей рукою..." Пилар, она еще жива, а человека с индейской кровью, который воспел ее в этом стихотворении, потеряли все -- и она, и мы... Вот выглянули башни Картезианского монастыря, значит мы уже в Вальдемосе. Гостиницы здесь бедные, они не могут привлечь туристов ни медными брасеро, ни беседой с аргентинцами за общим длинным столом.
В обеденном зале я радостно улыбаюсь при виде красивого старинного брасеро. Но хозяйка гостиницы -- редкий случай, ничего подобного я не встречала! -- будто не замечает меня. Эта медлительная молчаливая женщина вовсе не старается расположить к себе клиентов и не расписывает красоты острова Майорка словами из туристического путеводителя.
Все местечко можно охватить в полвзгляда: две улицы, остальное -- овцы, рассыпавшиеся по склонам гор. И над всем главенствует Картезианский монастырь, похожий на каменное божество с усталостью на благородном челе.
Мы свернули с дороги к оливам. Пейзаж поистине греческий: оливковые деревья и ослепительно синее море. И так до самого Мирамара. Целый час мы идем сквозь какую-то обволакивающую тишину, она словно масло, что течет здесь по жилам земли... Как это несхоже с безжизненным, потусторонним покоем в горах!
Навстречу нам крестьяне с тяжелыми корзинами маслин. Да у этих людей лица моих земляков из долины Эльки -- говорю я моим спутницам, двум мексиканкам.. Хозяева оливковых плантаций возвращаются домой после сбора урожая, беседуя на ходу со своими работниками. Поистине библейская картина!
А вот и знаменитые оливы Пилар. Ветру здесь полное раздолье, и оливковые деревья приняли всевозможные человеческие позы, то благородные, то устрашающие. Морской ветер веками трудился над этими деревьями. Они знают, что такое его варварские лапы, его пощечины и его внезапная ласка... Вот стволы, склоненные, как сборщицы олив, а вот стволы, задумавшие, видимо, избавиться от самих себя, как пустынник Тебайды, что решил избавиться от собственной плоти. А там стволы раздвоенные, точно рассеченные ударом меча, -- два позвоночника, по которым подымается к листьям живительный сок. Стволы мучительно искрученные, как у моего дерева в Патагонии, стволы, изрыгающие проклятья. Спины, поникшие под тяжестью загустевшего воздуха, да и нас пригибает к земле привычная ноша сладостно щемящей грусти.
Здесь, говорю я себе, в этой оливковой роще, живут, не ведая того, все мои друзья. Останься я в Вальдемосе, каждый день приходила бы беседовать с ними. И не надо ничего больше! Тут мои пророки, мои святые, мои поэты. Вот он -- Исайя, дающий масло, и Рубен, искореженный, отяжелевший, с иссиня-черными ягодами, которые так и сочатся. А вот совсем прямая, тонкая, но стойкая олива -- это моя мать. У оливковой рощи, похоже, нет детей, но это не так, ибо их творит полуденный свет, который весело скользит по ветвям.
Уста олив роняют тишину, большие гроздья тяжелой тишины.
Пилар, оливы под твоей рукою,
легли на холст, как идолы былого
без капли христианского покоя,
умерших тело и живущих слово.
Сухой землей срослись их руки,
лица, немой язык, не облегченный властью
шепнуть, как переполнена темница,
любовью листьев, каменною страстью.
{перевод Н.Ванханен}
Пройдя быстрым шагом километра полтора -- здесь, право, живительный воздух! -- мы садимся передохнуть и угоститься дарами этого тихого края: сладким миндалем и горьковатыми маслинами.
Возвращаемся к вечеру вместе со сборщиками оливок. И старательно пытаемся понять их майоркинский язык -- островной, в котором слышны удары моря, а порой стон волны. На женщинах -- широченные длинные юбки, будто в насмешку над модой Парижа. Юбки эти цветастые, в мягкую складку, а на шее у женщин яркие платки.
Кончается мой первый день в Вальдемосе, и я уже чувствую себя настоящей майоркинской женщиной, той, что в длинной широкой юбке, и той, что пригибает ветвь оливы. Ничто мне здесь не чуждо, я в ладу со всем и со всеми, а это -- почти Счастье!
Перевод Э.Брагинской
Майорка II
На другой день мы идем в Картезианский монастырь. После картезианских монастырей во Флоренции и Милане, ему, собственно, нечем удивить. Роспись в церкви весьма заурядная, аляповатая, и единственное, что восхищает и что каким-то чудом осталось после бесконечных грабежей, -- это великолепные резные кресла на хорах.
За несколько лет до того, как в тихую Вальдемосу попал Шопен, какое-то из либеральных правительств секуляризировало монастырь, и кельи были запроданы частным лицам.
Любопытно видеть эту странную смесь буржуазного с монашеским в стенах бывшего монастыря, который превращен в квартиры на три-четыре комнаты с дверью, ведущей в почти квадратный садик. Кельи, одну за другой, приобрели в собственность денежные люди из Пальмы и других мест. Те, кто сюда приезжает, стараются следовать тому благонравному достойному образу жизни, какой вели здесь монахи, которые однако не были аскетами и ценили красоту.
Широкий каменный коридор привел нас к кельям, где жили в свое время Шопен и Жорж Санд. И нам приходится терпеливо выслушивать смотрительницу -ну как лишить ее этого удовольствия? -- которая увлеченно, на свой лад, рассказывает о давней истории, наделавшей в этом местечке столько шума.
-- Вот тут они и жили, -- говорит она, -- этот музыкант, то ли поляк, то ли русский, а может, француз, по правде, не знаю, но чахоточный, это уж точно. И притащила его сюда женщина, одно слово "сумасбродка". В законном браке они не были, когда об этом здесь узнали, ну скандал -- невзлюбили их и все тут! Посудите сами: из монастыря только-только повыгоняли несчастных монахов, и на тебе -- такая парочка! Да пусть хоть сто раз знаменитые, все равно срам! Она носила короткую стрижку, а к пианисту никого не допускала, никого... Он ходил всегда грустный, как убитый. Нам здесь несвычно, чтобы человек был все время в печали, когда кругом такая благодать! Да и вообще они не понимали нас, майоркинцев. Он привез рояль, представляете, который гремел на весь монастырь. Люди приходили его послушать и очень жалели этого музыканта, а ее -- нет, никогда.
Голос у смотрительницы суровый, возмущенный, будто и сейчас ее оскорбляет присутствие любовников, которые давно переселились в Вечность.
Нам хочется найти хоть какой-то след былых дней. Нынешний хозяин заставил все мебелью и понавешал бездарных современных картин. Вот разве что сад их сохранил что-то от тех времен... Старое апельсиновое дерево, оно, должно быть, видело скорбный профиль мужчины и знаменитую женщину Франции.
Есть еще кельи, которые мне хотелось бы посмотреть. Это собственно, дом художницы Пилар, где жил наш Рубен, не расставаясь со своей индейской печалью, терзавшей его нутро, и с бутылками майоркинского вина -- оно всегда было на столе. Но Пилар сейчас где-то в других краях, и я, увы, не увижу ни ее картин, ни стола, за которым были написаны нетленные строки "Картезианского монастыря". Досадно, но я не расстроена, нет, я знаю, что непременно вернусь на Майорку, увижу все дома и подымусь на каждый холм.
За воротами монастыря мы садимся, чтобы отдохнуть и поделиться впечатлениями. Разговор, конечно заходит об этой знаменитой и несчастной паре. Я никогда не любила Жорж Санд, но мне нравится, как написана "История моей жизни", где она рассказывает обо всем с удивительной откровенностью, надеясь, видимо, вызвать к себе сочувствие...
Жорж Санд выбрала это пристанище для себя и своего больного сына. Шопен захотел быть вместе с ними. Уже носились слухи о его туберкулезе, однако знакомый врач заверил Жорж Санд, что ничего опасного нет.