Брезгливо смахнув газетой тараканов, он уселся напротив меня, и кресло придушенно пискнуло, словно в его хрупкую плетеную чашу уселся своими котлами, валами, фрикционами, поршнями и заклепками весь тысячетонный государственный аппарат, выкованный на вековых оборонных заводах.
Государство пришло ко мне снова.
Он тоже постарел.
— Ничего не переменилось, — сказал он, озираясь и закуривая. — Все как стояло, так и стоит. Даже креслице это… Только книг сильно прибавилось. Хватает времени на книги?
— Как когда.
— Понимаю вас, понимаю… У меня тоже руки редко доходят. «ГУЛаг» только сейчас и прочел толком… раньше-то, если попадался, сразу по описи сдавать приходилось. Поднаврал старик в деталях — но в целом проза крепкая.
— А я с тех пор и не перечитывал как-то.
— Что разрешено — то неинтересно? — усмехнулся он, держа сигарету в отставленной руке. Дымок поднимался вверх почти без извивов. Свечой. Я промолчал. — Конечно, вам-то не в новинку… хотя, помнится, в те поры чтение Солженицына вы категорически отрицали. Ну да ладно, это, извиняюсь, теперь для широких масс забава. «Самолет по небу катит, Солженицын в нем сидит. „Вот те нате, шиш в томате!“ — Белль, встречая, говорит!» — продекламировал он с нарочитым нижегородским прононсом. Затянулся, прищурился, посерьезнел. Кресло пискнуло. — А вы, значит, решили обойтись без самолета?
Я промолчал.
— Негоже, уважаемый доктор, негоже. В такое время покидать страну. Бросать! Когда каждый порядочный человек на счету! А семью, значит, сынишку трехлетнего, значит — под колеса локомотива истории?
Я промолчал.
— Карьеру вы сделали. Зарабатываете для гуманитария неплохо, да и жена, врач, кое-что в клювике приносит. Не бедствуете. У начальства на счету на хорошем. Мы вам никогда никаких препон не чинили — в симпозиумах участвуете, защищаете честь отечественной науки… Что вам не нравится? Пора перебеситься, пора!
— Не нужен я никому, — вдруг сказал я. Он даже крякнул.
— А вы, батенька, что думали? Конечно, не нужны! Не те времена, чтобы сидеть в башне из слоновой кости! Изящными искусствами страну не накормишь. Но представьте, вынесет вас куда-нибудь, где вам ухитрятся найти применение! Статьи-то ваши переводят, стажеры ездят благоговейные… письма такие пишут — зачитаешься! Хотя, между нами говоря, я думаю, просто с жиру бесятся… не могу я себе представить, чтобы нормальный здоровый человек всерьез интересовался, извиняюсь, социоструктурной этикой… Но, скажем, найдут. Это ли нам не плевок? Пишите здесь! В стол пишите, побольше, чтобы груды начатых разработок лежали, черт возьми, может, и пригодятся! — он разгорячился, видно было, что говорит о наболевшем. — Малевич полвека в запасниках гнил — а теперь выставки, выставки, валюта стране! Булгаков, когда помирал, не всем даже почитать мог дать свой гениальный роман — а глянь: на все языки мира переведен, вон она, советская литература, какая, — не Фадеев проспиртованный! Или этот… ну, первый в мире словарь крючков каких-то восточных составил… расстреляли его случайно как японского шпиона, но нынче-то сорок мировых университетов на его пыльные тетрадки молятся! А вы?! Вам все при жизни подай, на блюдечке, как зарплату! Негоже!
— Булгакова жена любила, — сказал я, — Она его рукописи берегла. Она по редакциям ходила…
— Ну, тут уж что можно сказать, — он развел руками. — Романтическая натура, до революции воспитана. А может, он просто, извиняюсь, как мужик покрепче вашего был? Вы витаминов побольше ешьте… чем на крылышки-то соки тратить. Коньячок тоже помогает — грамм пятьдесят перед… ну, перед.
— Ох, не травите душу, Александр Евграфович. Что ж я, нарочно, что ли? Вам ли незнать, что это болезнь…
— Болезни лечить надо, Глеб Всеволодович.
— Надо, — согласился я. И вдруг сорвался: — Да я бы черту душу заложил, чтоб отстричь этот горб!.. Вы что, не понимаете?! Душу бы!.. — у меня перехватило горло. День был слишком тяжелым — нервы рвались, и опять, как кислотой, подступившими слезами прожигало глаза изнутри.
Он помедлил.
— Ну что ж, это ответ. Значит, я не ошибся в вас.
— Дайте закурить.
Он протянул мне широкую, сверкающую синевой и золотом пачку «Ротманс». Дал огня.
Мне тоже захотелось сидеть непринужденно, развалясь, с сигаретой в расслабленной руке. Этот срыв был непереносим, унизителен. Но сигарета не помогла, тряслась в воздухе вместе с пальцами, и дым шел не свечой, а робким барашком. Только голова закружилась еще сильнее.
— Думаю, мы сможем вам помочь, — сказал Александр Евграфович.
— Каким же это образом? — спросил я холодно, кинул ногу на ногу и попытался расслабиться. И опять непринужденной позы, подобавшей беседе двух равных, не получилось — я забыл про горб; он уперся в спинку и оставил меня высунутым вперед.
— Терапевтическим.
— Умирать я тоже не хочу, — проговорил я. — Тем более, в муках.
— Речь не об операции. Разработан новый метод. — Александр Евграфович глубоко затянулся и помолчал, тщательно обивая пепел в карандашницу. — Риск, конечно, есть, но… В сущности, нам нужен доброволец. Когда Архипов позвонил мне, я понял, что это судьба. Я был уверен в вас и даже определенным образом поручился за вас генералу. Почему-то… почему-то те, кто недоволен страной, когда приходит час испытаний, как правило, наиболее склонны жертвовать собой ради нее.
Не сговариваясь, мы. глубоко затянулись оба. Как равные. Пепел медленным карликовым снегопадом осыпался мне на колени.
— В чем состоит метод?
— Консервация зародышей. Горб, конечно, останется, но… горбатых вы, что ли, не видели? Умные, вежливые люди, просто с физическим недостатком. Мало ли у вас физических недостатков? Но зато останетесь здесь. С друзьями, с семьей!.. Да что я вам объясняю… Потому я так и спешил, чем раньше начнем, тем меньше горб, он же у вас пухнет, как бешеный…
— Кем разработан?
Александр Евграфович помолчал. Снова тщательно отряхнул пепел.
— Опытными специалистами.
— Если эмбрионы будут убиты, ткань может загнить. Заражение… гангрена… Мне не очень верится.
— Вас будут наблюдать.
Он помолчал, и мы опять, не сговариваясь, затянулись одновременно.
— Риск, конечно, есть, — честно повторил он. — На животных тут проб не проведешь.
Алый клок восхода неспешно влетел в комнату сквозь узкую щель между домами напротив. Вдали грохотал первый трамвай.
— Вы вправе отказаться, — проговорил Александр Евграфович. — Хотите лететь — летите. Но уж тогда имейте совесть сознаться: хочу улететь. И никто вам слова худого не скажет… — скулы у него запрыгали, и вдруг он хлопнул ладонью по столу, выкрикнув с болью: — Но мы должны остановить отток, должны! Ведь если так пойдет, здесь, может, вообще никого не останется, кроме безнадежных алкоголиков и большого начальства!
— У меня условие, — хрипло сказал я,
— Я вас слушаю.
— Я должен повидаться с семьей.
Он покивал.
— Понимаю вас, понимаю… Разумеется, Глеб Всеволодович. «Волга» с шофером ждет в проходном дворе, распоряжайтесь.
Я отвернулся. Пепельное душное солнце всплывало над крышами.
— В случае… нежелательных последствий, — сказал Александр Евграфович, — о вашей семье позаботятся. В этом можете быть уверены, товарищ Пойманов.
— Надеюсь, — сказал я и встал.
И не смог сделать ни шагу. Ноги будто приросли.
Александр Евграфович понял; слышно было, как он грузно поднялся из кресла у меня за спиной. Кресло освобожденно пискнуло. Оно пищало одинаково и когда его сдавливали, и когда его освобождали.
— Я жду вас в машине, — тяжко вздохнув, проговорил Александр Евграфович и, не глядя на меня, чуть горбясь, вышел из комнаты. Через секунду в коридоре лязгнула дверь и стало совершенно тихо. Только отдаленный, пробуждающийся шум улиц нарастал.
Обвел взглядом кабинет. Нестерпимо захотелось посмотреть фотографии. Поправил бумаги на столе, завязал тесемки на папке с недочитанной диссертацией. Все было на своих местах — стеллажи, книги, в карандашнице еще чуть дымилось. Розовый свет захлестывал стены. Я поднял трубку и тут же положил обратно на безмолвные рычаги. Телефон снова был отключен.