– Мне не хотелось бы входить в тягостные подробности, – проговорил душеприказчик, – но ждать долее было невозможно. Только я да София, это чистое создание, оставались в последнюю ночь возле гроба…

Карлос между тем ушел в мысли о трауре: из-за траура новая флейта, доставленная из тех мест, где изготовляют самые лучшие инструменты, пролежит теперь целый год в своем обитом черной клеенкой футляре, потому что надо считаться с принятыми в обществе обычаями, с нелепым представлением о том, будто музыка не должна звучать в доме, где поселилось горе. Кончина отца лишала его всего, что он любил, нарушала все его планы, вынуждала распроститься с заветными мечтами. Отныне ему предстояло заниматься делами торговой фирмы, а ведь он ничего не смыслил в цифрах! Облачась в черный костюм, он будет просиживать с утра до вечера за конторкой, закапанной чернилами, в обществе счетоводов и приказчиков, этих унылых людей, которым нечего сказать друг другу, ибо каждый все знает о соседе. Юноша мысленно оплакивал свою участь и дал себе слово при первом же удобном случае удрать отсюда на каком-нибудь подходящем корабле, никого не предупредив и ни с кем не простившись; но в эту минуту суденышко причалило к берегу, где их уже поджидал Ремихио; вид у него был печальный, а шляпу украшала траурная кокарда. Как только экипаж покатил по городской улице, разбрасывая направо и налево комья грязи, морские запахи остались позади – их вытеснили иные запахи, поднимавшиеся от просторных складов, набитых кожами, вяленым мясом, кругами воска, бочонками с патокой, связками лука, хранившегося в темных углах так давно, что он пустил ростки, запахи кофе и какао, наваленного на весы. Вокруг слышался звон колокольчиков, возвещавший под вечер о возвращении на загородные пастбища подоенных коров. В этот предзакатный час, когда небо готово было вспыхнуть на несколько минут и затем словно растаять в объятиях быстро надвигающегося мрака, все пахло необычайно остро: плохо разгоравшиеся дрова и утоптанный коровий помет, влажная парусина навесов, кожи в шорных мастерских и канареечное семя в клетках, висевших на окнах. От мокрых крыш пахло глиной; от непросохших стен – старым мхом; с лотков уличных торговцев на перекрестках доносился запах растительного масла, в котором кипели мясо и овощи; над Островом пряностей от печей и жаровен, на которых поджаривали кофе, валил темный дым, он толчками поднимался к строгим карнизам, забирался на крышу, окутывал теплым облаком статую какого-нибудь святого на колокольне и медленно таял. Но острее всего пахло, без сомнения, вяленое мясо; оно было повсюду, во всех подвалах, на всех складах, его едкий запах господствовал над другими городскими ароматами, он наполнял дворцы, пропитывал занавеси, проникал в зал, где шло представление оперы, спорил с запахом церковного ладана. Вяленое мясо, грязь и мухи были сущим проклятием этого города, куда заходили корабли всех стран света, но где, подумал Карлос, чувствовали себя хорошо разве одни только статуи, стоявшие на пьедесталах, измазанных красною глиной. Внезапно, как некое противоядие этому вездесущему запаху вяленого мяса, из какого-нибудь тупичка доносился благородный аромат табака, сложенного под навесом; его толстые кипы были туго связаны веревками из пальмового волокна, на плотных, еще сохранявших жизнь листьях виднелись, точно ссадины, светло-золотистые пятна, а вокруг табачных кип и даже между ними грудами лежало все то же вяленое мясо. И Карлос с удовольствием вдохнул наконец приятный аромат табака. Но тут из-за часовни опять потянуло дымком от жаровен с зернами кофе. Он вновь с отчаянием подумал о безрадостном существовании, которое отныне ожидало его, о том, что флейта будет обречена на молчание, а ему самому придется жить в этом затерянном среди морей городе, на острове среди острова, который океанские валы окружают непроходимым барьером, не позволяя никуда уйти; Карлосу казалось, что его уже похоронили заживо, и он теперь навсегда обречен вдыхать тошнотворный запах вяленого мяса, лука и рассола; он чувствовал себя жертвой и упрекал отца – какое кощунство! – в том, что тот столь внезапно и безвременно умер. В эти минуты юноша с прежде ему незнакомой болью ощущал, что остров может стать для него тюрьмою: ведь ты находишься в стране, откуда нет дорог в другие страны, дорог, по которым можно катить в коляске, мчаться верхом, брести пешком, переходить границы, ночевать то на одном, то на другом постоялом дворе, идти все вперед и вперед, повинуясь только собственной прихоти; нынче любоваться вставшей на пути горою, а завтра с пренебрежением вспоминать о ней, созерцая новую гору, устремляться вслед за обольстительной актрисой, с которой ты познакомился в городе, еще вчера тебе неведомом, и несколько месяцев волочиться за нею, присутствовать на всех представлениях, в которых она принимает участие, разделять с комедиантами их жизнь, полную превратностей…

Завернув за угол, экипаж проехал мимо стоявшего в нише креста, изъеденного морской солью, и остановился перед парадной дверью, обитой гвоздями; сбоку висел дверной молоток, обвязанный черной лентой. Плиты подъезда, крытого прохода и патио были усыпаны жасмином, туберозами, белыми гвоздиками и цветами бессмертника, выпавшими из венков и букетов. В большой гостиной их ожидала София, она осунулась, под глазами виднелись темные круги; на ней было траурное платье, слишком широкое и длинное, – девушка выглядела так, точно на нее надели футляр; вокруг суетились монахини ордена святой Клары, они разливали по пузырькам воду, настоянную на мелиссе, померанцевую эссенцию, отвары, насыпали нюхательную соль, желая обратить внимание вновь прибывших на свои неустанные хлопоты. Все они заговорили разом, призывая к мужеству, покорности и смирению тех, кто оставался здесь, в земной юдоли, в то время как другие уже приобщились к райской жизни, которая никогда не обманывает и не кончается.

– Отныне я стану вашим отцом, – плаксивым тоном говорил душеприказчик, стоя в углу под фамильными портретами.

На колокольне храма Святого Духа пробило семь. София подняла руку в знак прощания, посторонние поняли ее и со скорбными лицами попятились к выходу.

– Если вам что-нибудь понадобится… – сказал дон Косме.

– Если вам что-нибудь понадобится… – хором подхватили монахини.

Все засовы на входной двери были задвинуты. Пройдя через патио, где в окружении зарослей маланги, точно две колонны, чуждые всему архитектурному ансамблю, высились стволы двух пальм, кроны которых расплывались в сгущавшихся сумерках, Карлос и София направились в комнату, пожалуй, самую сырую и темную в доме, – к тому же она ближе всего была от конюшни; несмотря на это, именно здесь Эстебану удавалось подчас проспать целую ночь, не страдая от приступов болезни.

Но сейчас он висел, припав лицом к окну и уцепившись руками за самый верхний прут решетки, – от нечеловеческого усилия его тело вытянулось и напоминало распятие; он был почти голый, только на бедрах держалась шаль, а над нею выступали сильно выпиравшие ребра. Из его груди вырывался хриплый свист; свист этот как бы раздваивался и переходил в стон. Рука судорожно шарила по решетке, словно ища более высокий прут, за который можно ухватиться, как будто больное тело, изборожденное фиолетовыми венами, стремилось вытянуться еще больше, стать еще тоньше. София, бессильная перед болезнью, от которой не помогали ни микстуры, ни горчичники, провела влажным полотенцем по лбу и щекам страдальца. Почти тотчас же его пальцы выпустили железный прут, скользнули вдоль решетки, и Эстебан, подхваченный братом и сестрою, – это походило на сцену снятия с креста, – рухнул в плетеное кресло, глядя прямо перед собой широко раскрытыми потемневшими глазами; но хотя взгляд его казался пристальным, юноша ничего не видел. Ногти у него стали синие, голова по самые уши глубоко ушла в плечи. Он широко раздвинул колени, выставил вперед локти, его лицо и тело были воскового цвета, и он походил на аскета со старинных примитивов, подвергающего чудовищному умерщвлению свою плоть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: