— Чищу я сегодня назем в коровьем хлеве…

Коровник у них пристроен к бане, чтобы скотине теплее было. С трех сторон каменные стены, с четвертой плетень, обмазанный глиной. Ну а где баня, там уж всегда и нечистый…

— Выкинул назем, натаскал для подстилки соломы и вдруг вижу, из предбанника выходит черный-пречерный котище! Глаза — во! Усы — во!

— Миронихин? — спрашивает Шурка.

— Куда там! Миронихин!.. Этот большущий, ноздристый, а из ушей седые волосы пучками торчат. Выше нашего Мальчика ростом…

Мальчик — собака-дворняжка. Ее притащил Илюха еще кутенком. Теперь это добрейшее и ленивейшее существо.

— Ползет, крадется через порожек на своих голеньких лапках…

— А почему голеньких?

— Потому что лапки у него не кошачьи, а жабьи. И голова, как у филина, глазастая, а усы вахмистровы…

Фантазия Илюшки была неистощимой, и часто ему было обидно, что все это считали только враньем и не видели в грезах того, что видел он сам.

— Ну тебя ко псам с твоим котом. Выдумщик! — скажет, бывало, Саня.

А выдумщик лежал уже на отдельно постланной ему кошомке, натянув до подбородка отцовский бараний тулуп, гладил мягкую шерсть, думал о самом несбыточном — о той красоте, которая была рядом: это пахнущая хлебом земля, это цветы в степном разнотравье, жаворонок над головой в синем безоблачном небе, грачи в теплой борозде, звонкая, нагретая солнцем галька на берегах Урала, сказочный розовый закат.

И вдруг, как кнутом хлестнула, каркнула вороньим голосом Варька-ехидина:

— А у Нюрки есть зазноба…

К выходкам сестры привыкли, и поначалу ей никто не ответил.

— Мавлюмка-скрипач… — продолжала Варька.

— Замолола, дуреха! — одернула ее Мария.

— И не мелю! Своими ушами слышала, как вы в бане шептались…

— Выдумывает тоже! Он же татарин… — пыталась образумить сестру Шурка.

— И большевик, — послышался голос Марии. Она живет думами и помыслами своего жениха Степана.

А у Варьки свой резон:

— Ну так што? Минька наш тоже большевик, самого Дутова за грудки хватал!

— Если ты, холера, не замолчишь, я тебя башмаком огрею! — разозлилась Мария. — Об этом никто не вспоминает, одна ты, чертова дура!

— Ох, Варька! Мне подумать страшно, а ты… — шепчет Шура.

А Варьке хоть поп по деревне и дьякон по селу, она свое:

— Я дура, да? Сами вы халды! Думаете, не слыхала, как вы кукарекали: «Ах, какие глаза, ах, чуб, ох, кресты на мундирах, ой, как выводит на скрипочке!..» Каждый вечер бегали, все подоконники обтерли… Все знаю, все! И под окошками торчали, жалели сиротиночку…

Мавлюм и на самом деле рос сиротой. Мать умерла во время родов, как это нередко случалось в станице. С детства тихий синеглазый мальчишка пас с отцом Ахметшой конские казачьи табуны, рано научился владеть конем и играть на скрипке. Играл так умело и ловко, что зимой его приглашали веселить гостей на именинах, свадьбах. Как водится, девчонки прибегали поглазеть на жениха и невесту и невольно заглядывались на веселого, чернобрового скрипача.

С войны вернулся Мавлюм рослым, чубатым, гвардейского вида казаком с двумя Георгиевскими крестами. Днем заседал в ревкоме, а по вечерам еще звонче, задушевнее пела его скрипка и так хватала за сердце, что Илюшка сам не раз приходил слушать.

Поговорили, поругали Варьку и наконец умолкли. Под редкий на улице собачий лай в темноте властно подкрадывался сладкий девичий сон.

Вот всхлипнула, забормотала что-то во сне самая меньшая сестренка. Засопела носом Варька. Задремала и Санька, поглаживая уже довольно вместительный, самолично сшитый лифчик. Недавно длиннющий, со светлыми волосами, неуклюжий, как дылда, Афоня Викторов во время игры в горелки догнал ее, схватил и так надавил груди, что пришлось их в лифчик упрятывать… Зовут ее тетехой, а она добрая и скрытная девочка. Умрет, а не проговорится о своей маленькой тайне.

Сон примирил девчонок, все вроде бы угомонились, притихли, только Аннушка съежилась под одеялом, поджала коленки к подбородку, вздыхает, сжимая ладонями пылающие щеки. Звуки греховной татарской скрипки назойливо слышатся в ушах — хоть бери их и отрезай…

— Чо не спишь? — шепчет Мария.

В ответ слышится лишь протяжный вздох. И снова бодрый, как ни в чем не бывало, каркающий голос Варьки:

— Притворяется, будто дрыхнет, а сама вздыхает, вздыхает…

— Ох, Варька, змея подколодная! И в кого ты только уродилась такая! — послышался из темноты голос Аннушки.

— Ну, нечистая сила! Сейчас я тебя угомоню… — Мария шарит рукой в темноте, ищет башмак и не находит.

А Варька уже захрапела.

— Неужто по своему басурману вздыхаешь? — шепотом спрашивала над самым ухом Мария.

Аннушка не ответила.

— А знаешь, что большевички-то творят?

— Вранье. Спи… Привыкла сказки слушать… — строго сказала Аннушка.

9

Детям в ту зиму было не до игр и сказок. Отступая, белогвардейцы распространяли о большевиках такие злобные и нелепые слухи, что волосы шевелились под шапкой, хотя в станице тоже было несколько большевиков, но это были свои, казацкие… До этого из «чужих» приходилось видеть только каширинцев-красногвардейцев. И в этом отряде главным образом были казаки с Верхнего Урала — второй и третий отделы Оренбургского казачьего войска. Не верилось, что все они имели полное касательство к большевикам… Такое предположение исходило от женщин. Теперь они хозяйничали в станице. Почти все мужское население ушло на войну — одни служили белым, другие — вроде Алексея Глебова — красным, третьи — больше всего старики — месяцами ездили в подводах. Близким к семье Никифоровых стал новый сват — Гаврила Степанович — старый казачий ветфельдшер. За его сына весною была просватана старшая дочь Мария. Осенью ей исполнилось 18 лет. Свадьбу отложили до тех пор, пока не отвоюется жених — Степан Гаврилыч — казак-батареец саженного роста. Рядом с ним Мария выглядела крохотной, как синичка перед орлом. Илюшке даже жалко было отдавать сестру за такого верзилу, хотя Степан был тихим и смирным человеком. Просватали сестру и совета у братишки не спросили. Другое дело, когда через пять лет пришла пора Саньки, тогда его голос оказался решающим.

Афоня Викторов теперь нередко подкарауливал Саньку у проруби. Иногда ведерко зачерпывал, коровьи лепешки с дорожки счищал, чтобы не споткнулась… Илюшка все это замечал и посмеивался над тетехой. Ей шел уже пятнадцатый год. Санька заметно подросла, выровнялась. Отпустила косы ниже талии. Щечки ее округлились, лицо стало строже, а серые ласковые глаза лучились добром. В те дни одна бродила по горнице вялая, тихая, в желтой дубленой шубе нараспашку и не находила себе места — пуще всего боялась не за себя, а за Афоню и Илюшку, которые подсмеивались над ее страхами и уезжать никуда не собирались. На домашнем женском сходе в переднем углу, как идол, сидел сват Гаврила и не выпускал изо рта цигарки. Он требовал, чтобы девчат, Илюшку и молодых снох отправили на Ярташинский хутор. Илья заартачился было, но домашние и Гаврила подняли такой крик, что пришлось махнуть рукой и замолчать. У свата были свои две девицы и две молодых снохи. Поначалу и они согласились ехать — одна даже с титешным ребенком, но в последнюю минуту снохи пошли наперекор свекру. Бойкая, синеглазая Раечка, жена среднего сына, полкового писаря, была взята из городской, полугосподской, как говорили, семьи. Раечку все любили за ее добрый и веселый нрав. В трудную минуту жизни она оказалась самой благоразумной.

— Большевики, папашенька, не изверги, какими их малюют дутовцы, а обыкновенные идейные солдатики, — сказала она, поглядывая на свекра синими глазками. — Среди них даже и казаков полно… Вон и Аннушка Иванова, Манечкина подружка, так говорит.

— Тоже не хочет ехать? — спросил свекор.

— Ни в какую! Про большевиков одни бородачи врут…

— Помолчала бы ты, идейная… А невесте нашей нечего с Нюшкой якшаться… Она вон в Татарский курмыш бегает скрипку слушать… — Гаврила еще пуще задымил цигаркой. — Запрягайте лошадей — и марш на Ярташку без всяких рассусоливаний…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: