В то утро, когда художник, таким образом развлекаясь, сварил последнюю горсть манной крупы и открыл последнюю баночку кошачьего корма с запахом мяса, в окне за решеткой показался Адик. Он терпеливо стоял снаружи и смирно, как голубь, постукивал по ставню ногтем.
Художник подошел, жуя корм, и отрицательно замотал головой.
Адик закричал:
— Пусти! Все, пусти меня! Я обнаружил!
Художник сказал:
— Не проси!
— Твои условия! — крикнул Адик.
— Женись на Вере! Слышал?
— Сошел с ума! А? — опять прокричал Адик.
— Слушай! Здесь запасы еды года на три, газ есть, вода есть, а квартира моя, — гремя голосом как железом, отвечал художник.
— А если женюсь, ты отдашь мне квартиру?
— Ну да!
— Да я женюсь на фиг хоть завтра! Где Верка? — завопил Адик.
— Но квартира будет только ее и без права продажи, понял?
Тут Адик без единого слова спорхнул с подоконника и умотал вверх по крышам.
Из этого разговора художник с ужасом понял, что Вера с родителями не живет у Адика и исчезла неведомо куда.
И он решил их найти. Все забыв, он открыл дверь и вышел вон, собираясь запереть ее, однако тут же обитатели лестницы, как вода сквозь прорванную плотину, хлынули через порог в квартиру. Они врывались в коридор и рассыпались по комнатам — люди с узлами, детьми, перинами, сумками, подушками, самоварами, они не радовались, а гомонили, на ходу ругаясь, споря, видимо, кому где жить, в дальней комнате — грянул рояль, кто-то раскрыл его и прыгнул внутрь, наверно, а остальные всем скопом забарабанили по клавишам. Последним в квартиру вошел огромный Рома с подушкой, весь в золоте, в джинсах, в кроссовках, в кожаной куртке и с прилипшим перышком на красной от сна щеке. Он заглянул туда, сюда и исчез в ванной комнате, где по непонятной причине никто не находился.
Только что это была пустая, голодная квартира — а теперь всюду лежали на полу люди, поверх своих матрасов и под своими собственными перинами. Над подушками торчали носы стариков, дети бегали прямо по телам лежащих, из кухни доносился легкий бытовой крик, какой бывает, когда сразу несколько хозяек очень спешат приготовить свой обед. Там звенела посуда, кастрюли, там лилась вода.
— Хочешь кушать? — спросила бедного живописца толстая бабушка, закутанная во многие шали.
— Спасибо, нет, — ответил художник и вернулся в ту комнату, где обычно рисовал. Вокруг его картины толпились дети. Кто-то находчиво открутил тюбики с краской, и результат этого был ужасен: дети стали похожи на маляров, особенно их лица, не говоря о руках, ногах, штанах и волосах. При виде хозяина дети отскочили от картины, которая вся оказалась густо замазана красным, как кровью.
Непоправимо испорчен был драгоценный портрет семьи.
Художник вздохнул и машинально начал писать поверх предыдущей картины. На алом фоне полотна появилось множество глаз — живых, любопытных, горящих детских и прижмуренных стариковских, огромных девичьих и хитроватых женских очей, затем художник нарисовал узлы, перины, красные цветастые юбки и черно-алые шали, окна с нагромождением кастрюль и банок, изобразил медный самовар, уже горячий, стоящий на полу на белой скатерти, и множество красных чашек вокруг него, а также груду золотых баранок, тарелку с малиновой карамелью, банку соленых огурцов, груду нарезанного черного хлеба и заварочный чайник, алый с золотом, литра на три.
На одном полотне разместилась вся бесхитростная, бедная кочевая жизнь, — все было на виду, но еще столько же оставалось внутри.
— А меня, а меня! — вопили дети, и художник щедро рисовал каждого, и население квартиры всем кагалом толпилось вокруг.
Он так увлекся, что не замечал времени.
Когда картина была уже почти закончена, художник услышал за спиной, в отдалении, испуганный плач. Обернувшись, он увидел, что комната, в которой он рисовал, опустела, а в дальнем углу, под стеной, сидит маленькая девочка с младенцем на руках и рыдает. Живописец понял, что она обижена, и тут же нашел место и для этой малышки. Он нарисовал ее юбки, бусы, слезы, черные слипшиеся кудри, худые ручки, которыми она прижимала к животу мирно спящего крошечного младенца — и его розовые щеки, черные густые ресницы, темный пух на кукольно-маленькой голове.
Когда художник перенес эту пару на полотно, в квартире воцарилась гулкая тишина.
Теперь, вытерев кисти, художник огляделся вокруг. Было пусто. Девочка с ребенком исчезла.
Только в углу еще лежал узел, из которого блестела кружевная крышечка самовара.
Художник, превозмогая себя, нарисовал внизу, в углу, и этот самовар в пестром платке.
Теперь можно было спокойно вздохнуть.
Художник прошелся по комнатам и вдруг обнаружил, что этого последнего платка с самоваром нет на месте.
Видимо, люди умчались и унесли с собой все. Испугались, что ли, что их рисуют?
Художник сходил проверил, закрыли ли за собой дверь его гости, и для верности еще задвинул внутренний засов.
Квартира была совершенно пуста, валялся только мелкий житейский мусор, да еще из ванной несся знакомый храп со свистом и стонами.
Художник открыл дверцу, увидел там могучего Рому, который спал в ванне на груде перин в полном обмундировании животом вверх.
— Слона-то я и не приметил! — воскликнул художник и помчался писать Рому.
Рома уместился у него на полотне поверх груды узлов над роялем.
Работа шла на удивление легко, десяток мазков — и спящий вождь своего племени предстал во всей своей красе, как бы паря над народом.
Закончив картину, художник заглянул в ванную проверить, все ли получилось.
Высокое ложе Ромы опустело.
Проверив засов на двери, наш живописец убедился, что никто не выходил из квартиры.
На окнах были все те же решетки.
Художник сел на пол и по-настоящему испугался. Кочевой народ ушел в его картину?
Тогда где те, другие, — тетка с батоном на углу Сивцева Вражка, колченогая бабушка в оранжевом халате у дверей булочной? Где семья с пятью собаками и котом? Там, где бродячее племя?
Художник давно подозревал, что те, кого он рисует, как-то растворяются, плошают, выцветают, что ли, после того как картина бывает закончена. Розы вянут, люди бледнеют, небо линяет, оно уже явно не то сияющее небо, которое горело над улицей два часа назад.
И автор тайно гордился, что только на его картинах сохраняется свет, и этот свет всегда можно увидеть, ощутить снова… И семейство с собаками он рисовал, чтобы оставить его жить вечно, и переулочек с булочной, и своих кочевников.
А завтра будет новый день, так он считал раньше, новое солнце и другие обстоятельства, у Бога всего много. Все вернется, не вернется только то, что уже было однажды написано на холсте, всего и забот.
Но теперь, после исчезновения самовара и Ромы, сами собой возникали ужасные мысли и подозрения.
Этот холст и краски — не дар ли страшного Старого Товарища?
Иногда самые безобидные вещи убивают, если ими орудуют злодеи.
Что уж говорить о таком сложном деле как рисование, с помощью которого живописец может остановить мгновенье и сделать бессмертным любого человека! А сам может погибнуть как собака под забором, в позоре, нищете и безумии! Спросите историков — они много знают подобных случаев.
В ужасе смотрел художник на свою картину, и с картины смотрело на него семейство, которое он, может быть, убил.
Печальные черные глаза как будто просили его о чем-то.
Мигом собрав краски в мольберт и прихватив картину, художник помчался как ветер на улицу и дальше, дальше, к знакомому переулку, к булочной…
Он не нашел этого места.
Шел какой-то вселенский ремонт, вместо мостовой зияла как бы преисподняя, везде громоздились механизмы, заборы, кучи земли.
Стоя над этой свежей могилой, в которую ушел его любимый переулок, художник дрожал: он понял, что такое был подарок Старого Товарища. Ничто, нарисованное на холсте, больше не вернется. Все. Миру приходит конец. Сколько еще таких холстов и мольбертов рассует по магазинам Старый Товарищ, сколько художников по дешевке купит эти орудия смерти…