Вот так выгребались из литературы крамольные темы. Мы растили ёлки, а редакторы и цензура делали из них палки. Тут, кстати, и причина анемичности и беззубости русской литературы советского периода. В этих условиях даже и честный писатель, и смелый вынужден был показывать не то, что нужно читателю, а то, что пропустит редактор. А невысказанная правда – та же ложь, только в приятной упаковке. Какой-то мудрец древности, кажется, Диоген, сказал, что книги нужны людям только полезные, остальные следует писать на песке. А для истекающего столетия, когда мир потрясали войны и революции, рушились монархии, погибали народы, важным персонажем истории стал еврей. Особенно рьяно еврей принялся разрушать российскую государственность. Достоевский вынужден был сказать: «Евреи погубят Россию». Повторю здесь удивительно меткое высказывание и французского писателя Дрюмона: если вы пишите книгу на социальную тему и не затрагиваете еврейства, то вы не сварите и кошачьей похлёбки.

О евреях мы не писали – совсем не писали. Разрешалось в их адрес говорить одни комплименты. Ну, этих-то комплиментов хватало. Многие литераторы старались друг перед другом – как же! Книгу заметит и расхвалит критика. Критики-то, как выразился Маяковский, «все коганы». В этом я убедился, когда работал в издательстве «Современник» и каждый день читал книгу на предмет подписания к печати. Мне почему-то не хотелось хвалить евреев, и в моих рассказах и очерках их не было. А когда я в первой своей серьёзной работе – романе «Покорённый атаман» вывел учёного и дал ему всё ту же фамилию Каирский, мне редактор сказал: «Каирского замените на Каирова». Я возражал, но он наотрез отказался подписывать роман. Пришлось варить «кошачью похлёбку». Впрочем, черты еврейские в образе учёного сохранились, за это мне досталось от критиков.

В самом деле, как же можно писать роман о нашем времени и делать вид, что евреев в нашей жизни нет, они не существуют? А они, между тем, делали все революции в нынешнем веке, заварили гражданскую войну, учинили нам репрессии, погром русской деревни, и затем все годы советской власти занимали командные посты в печати, литературе, искусстве, науке. Дуглас Рид написал: «Почти все руководители русской революции были восточными евреями. Символические акты цареубийства и святотатства совершались ими же, и немедленно был объявлен закон, фактически запрещавший всякое обсуждение роли евреев в революции и всякое упоминание в этой связи о „еврейском“ вопросе».

Литератор должен был ослепнуть, чтобы не видеть еврея, не писать о нём. Он, конечно, не ослеп, но сделался «ограниченно видящим». Таких-то вот подслеповатых писателей ещё со сталинских времён обвешивали лауреатскими медалями, называли классиками. И если уж говорить начистоту: это они, овладевшие искусством в упор не видеть еврея, повинны в том, что на глазах всего изумлённого мира обрушилась российская держава, и наш народ, прежде всего русский, усыплённый и одураченный, без боя сдан в плен евреям.

Многих русских писателей советского периода я бы сравнил с часовыми, которые видели подползающего врага и умышленно не подняли тревогу.

Так русская интеллигенция в очередной раз предала свой народ.

Странная душонка у этой самой русской интеллигенции! Когда уже ей на смену придут настоящие люди?

Прошли два года моей работы в журнале «Гражданская авиация». Я продолжал печатать свои очерки, писал рассказы, но они не приносили мне удовлетворения. Работал я для денег, для прокормления себя и своей семьи. И всё больше задумывался: что же оно такое, писательство? Как найти такую тему для рассказа, повести, которая бы взволновала людей, заставила читателей и критиков признать меня?

Нет, такой темы я не находил. И меня всё чаще посещала мысль о тщете моих планов, в душе поселялось неверие, и оно постепенно завладевало всем существом; я стал подумывать о том, что журналистика и есть моя планида, что не надо забирать лишнего в свою голову, а довольствоваться тем, что у меня есть.

Пытался заново вступить в партию, но в райкоме Самсонову сказали, что в моём положении, когда я попался на глаза «самому верху», лучше повременить, подождать, когда улягутся страсти и «верхние люди» забудут Василия и всё, что накручено вокруг его имени.

Это было для меня ужасно. Лишало свободы действии, держало в страхе потерять работу в журнале и очутиться вновь на улице в положении «исключённого из партии». А тут ещё Самсонов стал болеть чаще, надолго залегал в больницу, а во время последнего приступа врачи сказали, что работать он уже не будет, его переведут на инвалидность.

Масолова назначили заместителем главного редактора, а Раппопорта на место Масолова. И вскоре же Переверзев становится ответственным секретарём журнала и на вакансии в разных отделах пригласили четырёх сотрудников. Все они – евреи.

Меня позвал Масолов. Он сидел в кабинете Самсонова и чувствовал себя хозяином. Беседовал со мной так, будто я был уличён в преступлении и он не знал, что же со мной делать.

– В ЦК знают, что за псевдонимами, которыми вы подписываете свои очерки, скрывается ваша фамилия. Инструктор, курирующий наш журнал, предложил с вами разобраться.

Кровь бросилась мне в голову. Атака была слишком дерзкой и наглой, – в таких случаях я всегда терялся.

– Разбирайтесь, – глухо проговорил я.

– Хорошо, мы разберёмся. Константин Иванович – мужик лихой, он творил ещё и не такие дела. Придётся переместить вас на другую должность. А пока вы будете обрабатывать авторские статьи. Только одно условие: правка должна быть косметической, особо-то в текст не вмешивайтесь.

Шёл в свою комнату как в тумане. Понимал, что в журнале мне не работать. Пододвинул к себе чью-то статью, читал и ничего в ней не понимал. Стороной сознания шли мысли: «Можно ли преодолеть вот такую ситуацию? И стоит ли мне цепляться за журнал?.. Всё равно тут жизни не будет».

Вышел на улицу, стал ходить по переулку. Возле какого-то посольства у ворот стоял часовой. И когда я с ним поравнялся, он сладко зевнул. Я подумал: «Вот ему хорошо. Стоит себе и ни о чём не думает. Наверное, в этом и есть настоящее счастье».

Поехал в больницу к Самсонову. Дежурная сестра сказала:

– А вот он, мы его выписали.

Передо мной стоял Константин Иванович и грустно улыбался.

– Поехали домой, – кстати, увидишь, как я живу.

На такси приехали к нему на квартиру. Она была коммунальной, старой, по коридору бегали детишки, из кухни шёл терпкий запах жареного сала, рыбы и ещё чего-то.

Зашли в маленькую комнату. Здесь был старый диван, коврик и письменный стол. Самсонов, показывая на жалкую обстановку, виновато проговорил:

– Вот всё, что осталось от прежней роскошной жизни. С женой развёлся, отдал ей и дочери квартиру, а сам… вот, живу в дыре. Ну, да ладно. Я и тут жить не собираюсь. Ты уж, наверное, знаешь: от журнала меня отставили, вытолкнули на инвалидность. Ты меня прости: не удалось до конца довести дело, восстановить тебя в партии. Масолов поднял против тебя всю синагогу – от райкома до ЦК…

– Боюсь, что и вас-то из-за меня.

– Нет, Иван, ты не казнись. Меня они давно теснят. Тут, видишь ли, идёт борьба евреев за печатные органы. Наш журнал ещё как-то держался, мне и маршал помогал, но нажим усиливался, а тут ещё моя болезнь…

Соседка принесла нам чаю: мы сидели за письменным столом, обсуждали своё положение.

– Ты из журнала уходи, они тебе работать не дадут; боюсь, и ты подхватишь хворобу, как у меня, – она на нервной почве и, как говорил мне врач, привязывается к таким вот, как мы, которые испытывают большие нервные перегрузки. Это как самолёт на испытании: если большая вибрация, он рассыпается. Одно крыло отлетело, другое – ну, лётчик тогда катапультируется. А нам-то зачем такая музыка? У тебя сейчас рассказы пошли, сиди дома и пиши рассказы. А там за повесть возьмёшься, и за роман. Глядишь, писателем станешь. Я буду гордиться дружбой с тобой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: