И я не ошибся: катер взревел двигателем и полетел от причала. Вслед за ним понеслась и Лена. Ребята хлопали в ладоши, что-то кричали. А Лена отклонилась от катера далеко в сторону, – так, чтобы ей не мешала вздымаемая им волна, – и здесь, на ровной глади, подняла ногу, да так, что лыжа очутилась у неё над головой, а сама, как оловянный солдатик, скользила на одной ноге, затем… – о, чудо! – повернулась на сто восемьдесят градусов и, сохраняя то же положение, летела вперёд спиной. Но вот прыжок… Приводняется на обе лыжи, и то с одной стороны катера, то переходит на другую. И с разных положений описывает круг в воздухе – один, второй… Кольца в воздухе! Целый каскад…

С берега кричат что-то по-румынски. Спортсмены прыгают от радости, хлопают в ладоши.

А катер заходит «на посадку».

Лена бросила трос, взбурунила лыжами воду, остановилась у причала. И тут её обступила стайка девчат, подхватила на руки, понесла к лежакам.

Потом спортсмены угощали нас обедом. От них я узнал, что Лена – заслуженный мастер спорта, победитель каких-то международных соревнований. Она давно не тренировалась и выполнила лишь три-четыре упражнения, но «кольца», или, как говорили спортсмены «мёртвые петли», в Румынии никто не делал.

– Поучите нас, – просили ребята.

– Я и рада бы, да времени нет. С работы не отпускают.

На обратном пути заехали в маленький городок. Тут на высоком холме был монастырь и при нём гостиница. Лена, остановив машину в стороне от небольшого двухэтажного здания, сказала:

– Прошу тебя, поживи здесь два-три дня, и потом всё прояснится в твоей судьбе. По вечерам я буду к тебе приезжать.

Помолчав, добавила:

– Давай условимся: говорить друг другу всё, ничего не утаивать. Вот я тебе признаюсь: звонила в Париж Фишу, сказала, что ты человек наш, и пусть организует тебе защиту.

– Фиш?.. Защиту?.. Но что же он за птица, что может организовать мне защиту?..

– Ах, Господи!.. Вот она, наша русская простота! Не можем и помыслить, что чья-то злая воля держит нас в своих цепких руках. Рабочий, стоящий у станка, колхозник, идущий за плугом, – те могут жить спокойно, они рабы, их дело кормить и обувать – создавать ценности, но если ты приподнял голову, стал заметным, – ты должен служить режиму или исчезнуть. А режим оккупационный, власть чужая, и нестрашнее для России той, что вы сокрушили на поле боя.

Я молчал. Мы сидели в машине и могли говорить, никого не опасаясь. Солнце скатилось за поддень и полетело к озеру. Оно не так уж ослепительно горело, и мы, как орлы, могли смотреть на него, не жмурясь. Мне было тяжело переваривать информацию Елены, но и не было причин сомневаться в её правоте. Мне и Воронцов говорил примерно то же, но только в его словах я не видел столь мрачной картины и они не звучали столь безысходно. Я теперь хотел знать всё больше и больше, и Елена, заглядывая в боковое зеркало автомобиля и вспучивая ладонями волосы, говорила:

– Фридман звонил Фишу, он сказал о какой-то книге, которую ты писал Василию, о том, что у тебя все материалы… Ты ездил к капитану Ужинскому, забрал материалы о старшем сыне Сталина.

– Никаких материалов у меня нет. А Фридман большой враль и мерзавец.

– Ты теперь можешь говорить что угодно, ты вынужден опровергать, оправдываться, а по законам сионистов, масонов – тот, кто оправдывается, уже наполовину виноват. Но я хочу тебе помочь. Ну, а если так – слушай меня и не перечь. Посол болен, тебе нечего делать в посольстве. Я буду дежурить у аппарата, караулить информацию. Ну? Договорились?..

На этот раз я ничего не сказал, покорно остался в заштатном городке, гулял, бродил по нему, завтракал и обедал в чайных, кабачках, которые тут назывались бадегами. Поэт Алексей Недогонов, работавший в Констанце в военной газете, – мне суждено будет занять его место, – на письменном дубовом столе вырезал строки:

Мангалия, Мангалия,
Бадега и так далее.

Елена навещала меня каждый день, но на четвёртый я ей сказал:

– Завтра утром приеду на автобусе в Бухарест и заявлюсь в посольство. Мне надоело прятаться. Да и не хочу я в Париж. Что бы мне ни грозило – останусь в России.

Елена помрачнела, глаза её прелестные, по-детски распахнутые и счастливые, потухли, – она смотрела в сторону, будто что-то там читала. Проговорила глухим, недовольным голосом:

– Уговаривать не стану. Ты – русский; таким-то что втемяшится – не отступят. Но зачем же автобусом? Поедем со мной, сегодня же, но только накорми меня ужином.

Заказал ужин, и мы сидели с ней по-семейному, говорили о разном. Впрочем, говорила она, а я ей не мешал и не перебивал её мысли. Ей было грустно, и она своей печали не скрывала.

– Ты уедешь, а я снова одна, и некому слова сказать; душа закрыта, на сердце холод.

– Я полагал, мне в посольстве работу дадут или тут, где-то рядом. Сама же говорила: в газете румынской хотят русского иметь.

– Хотят-то они хотят, – советского хотят, да только не русского. И нам пресс-атташе нужен – и тоже не русский, я по заданию первого секретаря посольства справки наводила: нет ли у тебя родственников из евреев?.. Оказалось, никого. Чист ты и светел, аки стекло, а для них гой поганый. Они такого-то пуще огня боятся. А и в газете румынской одни паукеристы сидят, – они тоже справки наводят. Им это просто: позвонили нашему же первому секретарю – информация готова. И ты им не нужен. Они лучше прокажённого возьмут, чем Ивана.

– Кто это – паукеристы?

– Анна Паукер у них есть, до недавнего времени членом Политбюро была. Это такое же чудовище, как в Германии Клара Цеткин, а у нас в России Фанни Каплан или мадам Крупская.

– Крупская?..

– Да, Крупская. Для нас, идиотов, она – жена Ленина, да детей любила, пуще матери обо всех нас заботилась, а она… сущий дьявол в юбке. Приказала из библиотек все книги по русской истории выбросить. Классиков вместе с Пушкиным и Толстым… Особенно Достоевского ненавидели, о котором картавый Ильич прокаркал: «Архи-с-квер-р-ный писатель!» Это за то, что Фёдор Михайлович «Дневник» написал, в котором сущность евреев раскрыл. И слова пророческие ему принадлежат: «Евреи погубят Россию». Много зла эта польская жидовка натворила, да только-то народу русскому ничего не ведомо. В потёмках он сидит, народ русский. А те, кто вновь рождаются, и вовсе ничего не знают. Вот пройдёт ещё два-три десятка лет, и народятся Иваны, не помнящие своего родства. Они и знать не будут, что русскими родились, и назовут их именами чужими: Роберты, да Эдики, а иных Владиленами уж сейчас нарекли, Эрнстами, Мэлорами, Спартаками кличут. В истории нашей для них одни мерзости оставят. Уже сейчас два академика-иудея Митин да Юдин новую историю им пишут, а Марр – академик язык русский подправляет. Ну и вот… Снова я тебе невесёлую сказку рассказала.

– Поразительно, как много ты узнала. Мне, право, совестно; мы одногодки, я как-никак журналист, а рядом с тобой профаном себя чувствую, круглым идиотом.

– Не казнись, Иван, и не суди меня за стариковское ворчание. Недосуг тебе было в сущность нашей жизни углубляться; самолёты водил, из пушек стрелял, а в академии учился – и там знаний подлинных не дают. Профессора-то, поди, тоже иудеи?..

– Да, уж, больше половины из них.

– Ну, вот, а иудей он везде свою линию гнёт, чтобы ты род свой и отечество невзлюбил, а его, жида пришлого, во всяком деле за вожака признал и чтоб шёл за ним, не рассуждая и ни о чём не спрашивая. Ты и не мог знать больше, а я меньше знать не могла, потому как в семье потомственных дипломатов родилась: дед мой при царе в Австрии послом был, – я, кстати, и родилась в Вене. И отец тоже дипломат, а мама – переводчица. Я с младенческих лет речи гневные слушала – о России, русском народе и о жидах, скинувших царя глупого Николашку и забежавших во все кремлёвские коридоры. Ну уж, и сама у пульта посольской информации четыре года сижу. Насмотрелась и наслушалась, что посол знает, то и я… Вот они откуда мои знания. Говорила уж тебе…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: