Лена мне очень понравилась, но странное дело! Возможно ли такое? Мне так же сильно, почти до умопомрачения, понравилась Аннушка Чугуй. И я, зная свою обременённость семьёй, чувствуя глубокую привязанность к Надежде, не позволил бы себе смутить покой такой прелестной, и как мне чудилось в первое время, юной девочки, если бы она первая не дала мне знак: пойдёмте на пляж. Наверное, она и не догадывалась, какой соблазн мог иметь для здорового молодого мужчины один только её вид, да ещё в купальном костюме. А, может, и знала об этом, и ей доставляло удовольствие смущать покой невинного человека, выбивать его из колеи привычной деловой жизни. Ведь как раз в это время Чернов Геннадий Иванович лежал на нашем камне и мечтательно оглядывал даль моря, и ни о чём не думал, не забирал себе в голову дерзких рискованных мыслей, – он отдыхал, и я бы мог с ним лежать рядом и, может быть, даже спать безмятежно, а тут вот смотрю на неё и вижу, как она улыбается и говорит мне: «О чём вы думаете?..» Наивное дитя! Ну, о чём может думать молодец, вроде меня, глядя на такое диво?..
Вспомнил я каламбур, слышанный ещё во время курсантской жизни. Солдата или курсанта спросили: часто ли он думает о ней? И он сказал: «Я всегда думаю об ёй».
Аннушка оказалась искусной пловчихой; увлекла меня далеко в море, и всё плывёт и плывёт в глубину, а я следую за ней, и уж начинаю думать, не русалка ли она, завлекающая меня в такую даль, откуда я не смогу добраться до берега. Подплываю к ней поближе:
– А если я начну тонуть?
– Ляжете на спину, а я возьму вас за чуб и потащу к берегу.
– Хорошенькая перспектива! Такая хрупкая куколка тащит здоровенного дядю.
– Куколка? Почему куколка? Разве я похожа?
– У нас в загорской Лавре продают матрёшек – у них такие же небесные глаза, как у вас.
– Я уж и понять не могу: комплимент это или наоборот?
– Ваши глаза как бездонные озёра, в них, наверное, не один уж Дон-Кихот потонул.
– Вы хотели сказать: Дон-Жуан?
– Дон-Кихот тоже любил женщин. И он их любил более красивой и возвышенной любовью. Но позвольте, куда вы меня завлекаете? Я ведь могу отсюда и не выплыть.
– Ага, испугались! Ну давайте повернём к берегу.
Потом мы лежали на песке, загорали. Аня оказалась очень умной, тонко чувствующей юмор. Она мне рассказывала о редакторе, о Чернове, об Уманском, который был его заместителем и, как выразилась Аня, «всё знал». Я рассказал о Фридмане, который тоже всё знал, – заметил, что евреи, как сообщающиеся сосуды, они много говорят между собой, подолгу висят на телефонах…
Аня вдруг спросила:
– А вы не любите евреев?
– А почему я должен их любить? Почему никто не спрашивает, люблю ли я киргизов, грузин, эстонцев. Почему это для всех важно: любит ли человек евреев?..
– Не знаю, но все евреи в нашей редакции про каждого русского хотят знать: любит ли он евреев? Некоторые об этом прямо меня спрашивают.
– Но откуда вы можете знать?
– Ко мне все заходят, многие мне строят глазки. Мужики, как коты: фу! Неприятно! Особенно евреи. Эти так норовят облапить, головой прислониться к щеке. Я таких ставлю на место, но они заходят в другой раз и снова пристают. Неужели не понимают, как они мне противны.
– В редакции много евреев?
– Открытых не очень, но скрытых – через одного. Не вздумайте откровенничать: загрызут.
– А наш редактор?
– У него жена еврейка. Ой, это такая броха! Она сюда приезжала. Он мужик как мужик и даже глазками стреляет, а она – тьфу! Вы бы посмотрели! Ноги толстые, как тумбы, голова к плечам приросла – так разжирела; ходит как пингвин. Он-то благодаря ей и полковником рано стал, и редактором его назначили.
– Вы, Аннушка, точно работник отдела кадров, такие тонкости знаете.
– Уши есть, вот и знаю. Я слушать умею. И – молчать. А в нашем коллективе это важно. Вот послужите – увидите.
Сощурила глаза, надула губки:
– А в политотделе яблоку негде упасть. Там генерал Холод – чистый еврей, и все его заместители на одно лицо. Вот кого надо бояться! Чуть что, они на парткомиссию тащат. Там тебе за пустяк какой живо выговор влепят, а как выговор – так и из армии по шапке.
– Ты знаешь такие подробности?
– Как же мне не знать, я документы оформляю.
– А вот за то, что я с вами на пляже загораю? Тоже могут влепить?
– О, да ещё как! А только со мной можно. Я если что, так редактору и самому Холоду скажу: сама к вам подошла.
Сверкнула голубизной глаз, добавила:
– Так что со мной… – не бойтесь. Разбирают, если женщина жалобу подаёт. А потом не думайте, что со всяким я на пляж пойду. С вами мне интересно. Столичный журналист, а ещё говорят – писатель.
– Никакой я не писатель, несколько рассказов напечатал.
– Не скромничайте. Нам если рассказ нужен, в Москву звонят, писателя ищут. Алексей Недогонов у нас работал, лауреатское звание получил – сам Сталин его в списке утвердил, а рассказик паршивый написать не умел. Я, говорит, поэт, и вы ко мне не приставайте.
– Он и действительно поэт, а рассказы пишут прозаики.
– Пушкин тоже был поэт, и Лермонтов поэт, а вон как прозу писали. Да вы что от меня так далеко лежите? Я не кусаюсь.
– Вы же сами рассказывали, как на место ставите тех, кто к вам прикасается.
– Ну, прикасаться – одно дело, а лечь поближе, так, чтобы я вам не кричала, – другое.
Я лёг к ней поближе, углубился в горячий песок, а она, не глядя на меня, продолжала:
– Вы – другой человек, вы на женщину с уважением смотрите, – даже вроде как бы и с робостью. Вот ведь и женаты, и дочку имеете, а ведёте себя не как другие, женатики. Я таких, как вы, сразу вижу – и по взгляду, по тону голоса, по жестам. Это потому, что уж старая я, мне скоро двадцать шесть будет. Не вышла замуж, так видно уж не выйду. Мои ангелы всё куда-то мимо летят. С войны-то мой возраст не вернулся, почти не вернулся.
– Это так. Много нашего брата там полегло. Даже и вспоминать страшно.
– Вы вот, слава Богу, остались. Вам счастье военное улыбнулось. Лётчик, а уцелел.
– Да, повезло.
Не хотелось развивать беседу на эту тему, лежал на животе, смотрел перед собой. Впереди у дороги стройным рядом белели виллы зажиточных румын. Крыши плоские, они же солярии для загорания. И нет возле них заборов, не растут деревья; знойная пустота дышит полдневным жаром.
Аннушка встала, набросила на меня мою майку:
– А то ещё сгорите.
Расстелила на песке белую ткань, достала из сумки бутерброды, два апельсина.
– Дайте мне вашу сумку, я пойду на пляж и куплю продукты.
На пляже было несколько ларьков и лотков с разными вкусностями, я накупил конфет, печенья, воды и фруктов, – мы устроили целый пир, а затем ещё загорали и купались до позднего вечера. Когда же оделись, Аня мне сказала:
– Вы идите по берегу к своей гостинице, а я прямо пойду в город. Пусть нас никто не видит.
Глава третья
Елена не звонила. И я уже перестал ждать её звонка, как вдруг однажды, когда мы с Черновым укладывались спать, меня позвали в кабинет директора гостиницы.
– Вам звонят из Бухареста, – сказал швейцар.
В трубке звучал звонкий игривый голос:
– Милый капитан! Как вы там устроились, как живёте?
Я сказал, что мне хорошо и я благодарю её за участие и заботу.
– Заботы моей никакой нет, но моё участие вам ещё понадобится. В следующую субботу Акулов и Кулинич поедут на утиную тягу в королевский Охотничий домик. Попросите Акулова, чтобы он вас взял с собой. Там мы встретимся.
– А если Акулов меня не возьмёт? Наконец, где я добуду ружьё и амуницию?
– Акулов вас возьмёт, он будет вас приближать и опекать, а ружьё и всё, что нужно, вам даст подполковник, который живёт на улице Овидия, восемь.
На Овидия, восемь я пошёл вечером следующего дня. Спросил подполковника, и ко мне вышел молодой мужчина в белой рубашке с засученными рукавами, кудрявый, черноглазый, с тонким горбатым носом – типичный еврей, но, может быть, и армянин. Он долго меня разглядывал и ничего не говорил. Я тоже молчал, не зная, что сказать. Наконец, он склонился ко мне, тихо спросил: