В песне "Русская нирвана" - образ шириной в реку, на которой стоит Кострома: "Ой, Волга, Волга-матушка, буддийская река!". Почти Розанов, только под музыку: "На Волге сливаются Великороссия, славянщина с обширным мусульманско-монгольским миром, который здесь начинается, уходя средоточиями своими в далекую Азию". Лучшие костромские рестораны - "Берендеевка" и "Палермо".
Кострома, восходящая, по некоторым гипотезам, к "каструму" (крепости) однокоренная европейским замкам, венецианскому району Кастелло, любимому вину Мандельштама "Шатонеф дю Пап", Ньюкаслу, кубинскому диктатору. Западное эхо над буддийской рекой.
Гауптвахта и пожарная каланча в виде античных храмов - напротив торговых рядов: насмешливый привет из начала XIX века, от молодого, бесшабашно запойного губернского архитектора Петра Фурсова. В центральную площадь Сусанина, бывшую Революции - как в фокус, лучами сходятся семь прямых улиц. Размах и непохожесть. Таких триумфальных гауптвахт не сыскать, а глаз человека, год прослужившего пожарным и однажды выезжавшего на возгорание при топоре и в каске, ласкает римский облик каланчи. Центр Костромы - след не отягощенного трезвостью фурсовского таланта. Полет этой русской поэзии явственно ощутим на Сусанинской площади и вокруг.
Вдали над Пряничными рядами высится Ленин, уже на расстоянии удивляя блатной позой: живот выпячен, все расстегнуто, рука в кармане. Иван Сусанин на Молочной горе над Волгой, напротив, обтекаем так, что выглядит продолжением круглого постамента. Неподалеку в сквере лежит гранитная колонна - остатки прежнего памятника, сброшенного в 1917-м. Тот был еще хуже: на колонне бюст царя Михаила, под колонной - Сусанин на коленях. Как там у костромича Розанова: средоточия все-таки в Азии.
Разгул Азии - на рынке. Никакой уникальности - такова вся Россия. Даже пошехонский сыр из Солигалича и взращенную сумеречным сознанием колбасу "Вечернюю" продают с акцентом и напором. "Бойкая женщина. - Она, должно быть, не русская. - Отчего? - Уж очень проворна". Диалог купцов из костромской пьесы Островского "Бесприданница" звучит свежо. Орел не зря двуглавый: суровый взгляд брошен разом на Азию и на Европу. Как поясняет в "Бесприданнице" герой: "Иностранец, голландец он, душа коротка; у них арифметика вместо души-то".
Неисчисляемая сущность одушевляет арифметику купли-продажи. В кондитерском закутке две продавщицы, одна отрывается от газеты и говорит: "Известный киноартист, который убил дворника. Шесть букв". Вторая задумчиво произносит: "Гурзо". Ясно, зефиру не дадут, пока не найдут истину, пора поторопить: "Девушки, Гурзо не получится, у него пять букв". Первая отвечает: "Да они, артисты эти, для них разве дворник - человек?". Меняется масштаб: взлет на уровень беседы Алеши со старцем Зосимой. Не важно, кто убил - Гурзо или Юматов, нужно понять: кто тварь дрожащая, а кто право имеет? Продавщицы по уши в Достоевском, не до клиента с его килограммом ерунды. Можно никогда отсюда не уходить, прожить до конца с этими тетками, дойти до самой сути.
Жутковато, что того и вожделеет нечто внутри, о том - вкрадчивый мотив из заповедных недр души, той самой, неукороченной, уходящей в никуда. Как знакома и желанна эта музыка: покидать достоевский закуток без зефира, но с бездной, пересекать космос рыночного двора, бесконечно истово исповедоваться родному человеку: "С получки беру только "Балтику", троечку. Так можно "Ярпиво", "Клинское" там, "Шкипера" даже, но с получки - только "Балтику". Вот как перед тобой стою, хочешь верь, хочешь нет". Хотят, верят: "Ты знаешь, ничего плохого, кроме одного хорошего. Честно, ничего плохого, кроме одного хорошего".
Конечно, ничего. Что плохого в единении неарифметических душ, в благостном согласии? Разве что его хрупкость. Приволжская быль цитируется по официальному агентству: "При тушении пожара в частном доме были найдены обгоревшие трупы двух мужчин с травмами головы. В ходе следствия удалось выйти на подозреваемых в убийстве двух жителей села в возрасте 20 и 22 лет. При допросе подозреваемые рассказали, что в ходе застолья четверо мужчин поспорили о том, футболист или хоккеист Павел Буре. Когда все доводы были исчерпаны, двое собутыльников забили двух других табуретками, после чего облили тела легковоспламеняющейся жидкостью и подожгли".
У пивного прилавка, где заметка прочитана вслух, возникает широкая дискуссия. Главное выясняется сразу - хоккеист: "Ну, козлы, они б еще боксера из него сделали!". Дальше - природа жидкости: "Семьдесят шестой лей не лей, ничего не выйдет. Девяносто третий, наверно. Или карасин". Наконец, вопрос нравственный - почему попались: "Да в жопу пьяные, не соображают ни хера, пить не умеют". Следующие полчаса проходят в осуждении "пианственной страсти".
Термин не от ларька, а из брошюры "Как молиться об исцелении от недуга пьянства", которой торгуют через площадь, у гауптвахты работы алкоголика Фурсова. На обложке - икона "Неупиваемая чаша": Богоматерь с Младенцем, непочтительно, на мирской взгляд, вставленным в фужер. Тексты выразительные, но утопические, вот как в молитве преподобному Моисею Мурину: "Чтобы они, обновленные, в трезвении и светлом уме, возлюбили воздержание". Обнаруживается и неполное понимание предмета: "Помоги им, угодник Божий Вонифатий, когда жажда вина станет жечь их гортань, уничтожь их пагубное желание, освежи их уста небесною прохладою". С похмелья прогулка на свежем воздухе действительно помогает, но жжение гортани устраняется либо течением времени, либо пивом. Сам мученик Вонифатий, о котором сказано "в нечистотах валяшеся и пиянице бяше", наверняка знал такие элементарные вещи, но достался непрофессионалам.
Вонифатьевская мантра, видимо, работает: костромские улицы выглядят пристойнее многих. В Ипатьевской слободе и в других местах не так уж заметен "пьяный бардак", о котором поет БГ, в который так заманчиво удобно погрузиться, разом решив все вопросы, кроме места дворника в мироздании.
Лучший вид на город - от Ильинской церкви с правого берега Волги, но очарование не пропадает и при взгляде в упор. Опрятная бедность отличает Кострому-бесприданницу, в переводе на русский - регион-реципиент, где даже фирменный лен на длинных столах у Ипатьевского монастыря оказывается ярославским: он тоньше и мягче.
С раннего утра в колоннаде Мелочных рядов - двое в отрепьях среди десятка грязных рюкзаков, мешков, мешочков. Издали жертвы социальных катаклизмов вблизи оказываются героями эпохи перемен. Прислонив к беленой стене лопаты в свежей земле, курят в ожидании клиентуры. Над ними вывеска на картонке: "ЧЕРВЬ". Малый бизнес над великой рекой. Червь точит, слеза течет. Труд и глад. Голь и стыд. Смех и боль. Кострома мон амур. Очень обстоятельно все это описано у Сергея Гандлевского:
...Раз тебе, недобитку, внушают такую любовь
это гиблое время и Богом забытое место.
Новороссийск
По дороге вдоль глубоко врезанной в материк Цемесской бухты - памятники войны. Разбомбленный дом культуры, остов сгоревшего вагона, гранитные обелиски, стеллы, матросы. Холмы с откосами из белого с багровыми разводами мергеля создают выразительный фон. Новороссийск опоясывают монументы гибели. Не только военной. Самые потрясающие - самопотоплению.
Здесь в 18-м, ставя заслон, ушла под воду черноморская эскадра. Мемориальный ансамбль обозначает место затопления каждого эсминца и транспортника, указывая направление и дистанцию в метрах. Дальше к Геленджику, у Кабардинки, утонул "Адмирал Нахимов". На белых мачтах укреплен циферблат 23 часа 20 минут 31 августа 1986 года. Расстояние от берега не названо, но местные показывают: "Вон где буксир, чуть правее". В теплый летний вечер при освещенном береге доплыть можно, даже не умея плавать. Нет ответа, почему пошли на дно сотни людей. "Да бардак потому что и глупость", - говорят местные, уверенные, что это исчерпывающе.
У самого моря в Южной Озерейке - павильон без названия из бледных сварных листов. Сортир с узорной надписью "общий туалет" - во дворе. Рядом причаливают баркасы, заполненные камбалой, которую тащат в забегаловку, очень вкусно жарят и подают с водкой.