Жила и жила себе, "забывшись в своём", некая южнорусская деревня, и никогда "не подумалось" ей, что можно жить по-другому. Но рядом в трех километрах от нее пролегла "тяжко гудящей стру-ной" трасса, своим непрекращающимся движением являвшая полную противоположность их степенной жизни. В сердца деревенских жителей вселяется тревога: задул ветер перемен и взвихрил их бытие как предвестник еще неведомой и исполненной тайных причин грядущей непогоды. Может быть, это будет затяжной ураган, который не оставит и следа от их привычной жизни? Или, дай-то Бог, налетит лишь шквал, поднимет пыль, согнет до земли стволы деревьев, снесет крыши, да и улетит восвояси — жизнь наладится, отстроится и пойдет своим чередом? Кто ведает?

Жители деревни застигнуты врасплох этой пугающей и смутной тревогой грядущих перемен. Их спокойное бытие стало непривычно шатким. Быстрота, с которой всё меняется, энергия и напор, с которым всё свершается, угнетают героев повести: нарушилась структура их времени. И степень их угнетённости — это мера разлада их жизненного ритма с ритмом своей эпохи: "Ах, как трудно, как же трудно стерпеть свой покой, если рядом всё куда-то спешит и спешит! Хоть плачь, хоть кричи, хоть гляди тихо, а всё равно, оно летит, плывет, ползет, свистит, гудит, ревет, воет, скрежещет, грохочет; кажется, уже только ты не знаешь, что вокруг тебя происходит…"

Н.Дорошенко чутко являет нам душевный надрыв своих крепких героев, от матушки-земли вскормленных: "Озираешься по сторонам, думаешь: "Боже мой! Ради чего не стало на всей земле покоя?!" Но даже сам себе становишься необъяснимым. Самого себя начинаешь воспринимать, как ночную звезду, пристально глядящую сразу во все стороны, но — ни к чему во всех сторонах не причастную".

В повести ставятся самые болезные вопросы нашей жизни. Почему простому человеку начинает казаться, что всё главное происходит и решается где-то там, вдали от его дома? Почему он становится одиноким в мире, расширившимся до пределов? Почему — чувствует свою никчёмность и бесполезность в общем вихревом кружении жизни? Издержки быстрого роста нашей эпохи?.. Вот о чем вопрошает писатель, бережно исследуя деревенское бытие шаг за шагом времени.

Сначала исконность жизни, привычность и традиционность ее уклада: "…жили-были мы именно такими, какими нам выпало жить да быть", — начинают восприниматься деревенскими жителями как выпадение из современного мира: "…подозрительными своими глазами мы замечали вдруг, что и на телеэкране всё уже давно имеет посторонний для нас смысл; вот мол, глядите, никто в этом фильме не поднимается в пять часов утра, чтобы управиться со скотиной, топить печь. Никто не выходит в поле, чтобы гнуться там весь день под тяжким пламенем зноя…".

Так подспудно к героям повести приходит ощущение, что они живут не так: "Какие мы люди!.. Разве теперь так живут, как мы?.." Они видят, что их жизнь мельчает, съеживается (в деревне осталось не более двадцати дворов): "…раньше вокруг одной картофелины семь человек садились, а теперь ешь не хочу. А кормить некого!" Баба Олёна говорит о деревне: "Мы доживаем…"

Годы их жизни пролетают как одна минута, "не оставляя следа в памяти, не застревая в сердце". Деревенские жители чувствуют себя утопающими во времени, бессильными выбраться на поверхность: "Год за годом проваливалось время — неслышное, беспамятное. "Слава Богу, живем!" — иногда восклицал кто-нибудь, как из глубокой ямы, из этих вот лет, уныривающих без следа". Пульс их жизни становится как будто слабым и вялым — безрадостно знать, что завтрашний день в основном повторит сегодняшний, шаг за шагом по пути, неотличимом от уже пройденного: "Песок о чугунок шуршал — шурш, шурш, шурш, — не гудела бы еще и дорога, кинула бы чугунок о землю баба Олёна, потому как казалось ей, что уже даже у времени нет охоты двигаться дальше". Замечательный образ "шуршащего" времени, уходящего в песок, в никуда.

Но рядом, не переставая, гудела дорога, и это постороннее для деревни движение жизни все-таки "хлестануло" и по ней, размыло ее, "так речные струи смывают с гладкого песчаного дна ненужный им бугорок".

Каждый из героев повести в этой "размытой" реке жизни выплывает по-своему: кто-то привычно гребёт по течению, кого-то закружило на стремнине, другого выбросило на мель, четвертый — захлебнулся, утонул. Баба Олёна умерла, вышли ее года. Трудолюбивого до неистовости Панкратия, не выдержавшего хозяйственного разора, постигло расстройство ума и скоропостижная смерть. Таинственный прохожий, нарушивший покой целой деревни и оказавшийся местным учителем, с нежной романтичной душой, — не выдержав "мерзостей жизни", спился.

Только внуки крепкого духом Ивана Макарова ничего не страшатся в водовороте нового течения жизни, даже чеченской войны, потому что, убежден автор, ничего они в своей жизни не видали такого, что было бы достойно их слишком азартного юношеского внимания.

Именно им передалась неисчерпаемая жизненная сила, взращиваемая энергией родной земли и от поколения к поколению копившаяся в жилах. Та истая сила, что плодит земную тварь, раскрывает цветы: "Земля весной, как и прежде, напитывалась влагой, а чуть солнце посильней припекало, выхлестывались из земли чистые, охочие к жизни побеги трав, пшеницы, ячменя, кукурузы, свеклы".

Пока эта чистейшая жизненная сила остаётся неизменной на земле, разве возможен упадок, гибель? Да и может ли быть окончательная и полная завершенность жизни, времени?

Одному Богу известно, что будет завтра, и это тайно радует нас, потому что лишь в открытой дали, где всё нежданно, всё возможно, и есть настоящая жизнь, подлинное течение жизни.

Петр Краснов ЦИВИЛИЗАЦИЯ И ТУПИК

"Цивилизация зашла в тупик. Дальше некуда…"

Когда заходит речь о мыслимом финале человечества, надо иметь в виду, что в окончательный, тотальный тупик и конец Лев Николаевич Толстой не хотел верить, и если заговорил о нем, то лишь как об угрозе, как о точке приложения усилий разумного человечества и своей идеи, своего миропреобразующего проекта — чтобы этой угрозы избежать. И в самом проекте этом эсхатологии как таковой "не предусматривалось" — да и откуда, если отрицалась божественность Христа и, значит, Его второе пришествие. К тому же, отрицая вроде бы на словах "прогресс", Толстой следовал на самом деле за позитивистским (Конта и Милля) естественно-научным течением мысли XIX века (которую сам же назвал как-то "уродливым произведением Запада") — возлагая все надежды на прогрессистское по сути самосовершенствование человека и общества с помощью волевого нравственного усилия, что и являлось ядром его учения.

Зато в полной мере присутствовала в самом Льве Николаевиче "личностная эсхатология", если так можно выразиться. То есть страх смерти, всем нам присущий, но Толстым осознаваемый со всей гениальной его чувствительностью и воображением. И она, личная эсхатология эта, имела многие последствия, на многое толкнула его, подвигнула… И, в каком-то смысле, средством окольного, относительного разрешения этой личной эсхатологической проблемы для него, как атеиста, стало его "учение" о некоем бессмертии "в лоне нравственности" — так сказать, в лоне некоего мирового безличного Разума. Как атеиста, да, — потому что пантеизм Толстого с признанием этого совершенно безликого и неопределенного Разума являлся ведь, собственно, не религией, а квази-философской установкой, не более. И не зря Энгельс трактовал пантеизм как "…местами соприкасающийся даже с атеизмом". Кстати, довольно часто говоря в последние два десятилетия своей жизни о Боге, Лев Николаевич, скорее всего, подразумевал под ним — даже и в ответе на определение Синода — как раз этот "субъект пантеизма", этот самый вселенский и, право, маловразумительный Разум.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: